Как уже отмечалось, чин, которого следовало придерживаться в одежде, обсуждался на Стоглавом соборе наравне со многими другими вопросами. Главное положение, принятое на соборе, гласило, что одежда должна отражать социальный статус каждого человека, чтобы сразу было видно, кто есть кто. Нарушение чина фиксировал Стоглав и в бритье бороды, усов, головы, в ношении иноземной одежды: «Да по грехом слабость, и небрежение, и нерадение вниде в мир в нанешнее время; нарицаемся хрестьяне, а в тридцать лет и старые главы бреют и брады и ус, и платье и одежи иноверных земель носят, то почему познати хрестьян».[542]
Особо осуждалась роскошь, так как богатая одежда могла обмануть, и человека могли принять не за того, кто он есть по чину. Как вопрошал еще митрополит Даниил незадолго до событий 1551 г., «кая же тебе есть нужда выше меры умыватися и натрыватися? И почто... повешаеши под брадою пуговицы сиающиа красны зело...».[543] Действительно, жемчужные, золотые или серебряные пуговицы были повальным увлечением мужской половины древнерусского общества. Среди модных деталей мужского туалета были и сапоги на высоких (иногда очень высоких!) каблуках, большие воротники кафтанов, бархатные или из золотой парчи, вышивки крашеным шелком, пристяжные воротники, расшитые жемчугом и драгоценными камнями и др. Особой любовью на Руси пользовался дорогой мех, что подчеркивала и поговорка «Наш чин не любит овчин».[544] Шапки (черного лисьего или собольего) меха длиною с локоть носила знать в торжественных случаях, в остальное время – бархатные шапочки, подбитые и опушенные черною лисицей или соболем. Женские головные уборы тоже изобиловали мехом: девицы предпочитали большие лисьи шапки, дамы постарше – из золотой парчи, атласа, дамаста, с золотыми тесьмами, шитые золотом и жемчугом и опушенные мехом (часто бобровым). Шуб полагалось иметь и мужчинам, и женщинам не одну, а несколько – из меха подороже на праздничные дни и из меха подешевле – на каждый день. Аристократы оставляли в наследство детям по 6–7 дорогих шуб. К примеру, у князя Оболенского в середине XVI в. насчитывалось шесть шуб: «шуба на соболях бархатная, шуба на соболях камка, 11 пуговиц середряных резных грановитых, шуба пупки собольи наголо, шуба кунья наголо... две шубы горностайны».[545] Чином диктовался и парадный выезд служилых людей, при котором каждый знал, сколько впрягать лошадей в свой экипаж, кому уступать дорогу, а кому нет, перед кем снимать шапку и кланяться до земли, а перед кем нет, и т. п. Именно в бытовой сфере нарушений чина было особенно много, что и вызывало бесконечные обвинения в нанесении «бесчестья».
Бесчиние было возведено в ранг «бесовского» начала, о чем многократно вещал Стоглав. Например, Глава 93 целиком была посвящена «еллинскому бесованию (выделено мною. – Л. Ч.) и волхованию и чародеянию».[546] «Игры бесовские» [369] и «бесовские песни» [307] наряду с увлечением скоморохами [309] , русалиями [309] , лжепророками и т. п. изобличались в целом ряде глав Стоглавого собора.
Таким образом, торжество чина явственно ощущалось людьми второй половины XVI в., как и исследователями культуры данного времени. Чин-порядок стал выше и значимее души. Все познания, рассуждения, повествования и т. п. о душе, как и обо всем прочем, были вписаны в рамки определенных образцов-канонов. Каждый шаг человека в общественной и частной сферах был продиктован тем или иным чином-законом или чином-действом, которые следовало неукоснительно соблюдать. Писания и изображения, как и вся русская культура в целом, оказались закованными в чин, как в броню...
3. Замкнутость и статичность культурной системы
По словам Андрея Курбского, Россия времен Грозного – затворенный ад: «...ибо затворил ты царство Русское, свободное естество человеческое, словно в адовой твердыне...».[547] В определенной степени замкнутость эта вырастала из православной нетерпимости к иноверцам, неправославным (прежде всего католикам), а затем уже к «поганым» – представителям ислама, иудаизма, других вероисповеданий, а также язычества. Своеобразный «железный занавес» православия отделил Русь от Западной Европы. Идея «Москвы – третьего Рима» укрепила этот «занавес», оставив в нем «окно» лишь для православных народов. Замыкаясь на подобных идеях, средневековая культура ориентировалась на старину и чин, обрекая себя на изоляцию. Призрак повреждения веры, боязнь «стратить веру» возникал каждый раз, когда русский человек вступал в те или иные контакты с иноверцами. И то, что Россия никогда не считала себя «Западом», сыграло знаменательную роль в этих процессах.
Формирование образа Запада как образа врага началось уже давно и шло постепенно. Домонгольская Русь, по наблюдениям Д. С. Лихачева,[548] ориентировалась более всего на ось север—юг, соответствующую пути «из варяг в греки», и эта вертикаль была куда жизненно важнее горизонтали восток—запад. Значимость ее в реальной действительности, заключавшаяся в том, что вся жизнь первых веков русского государства концентрировалась по рекам и волокам пути «из варяг в греки», по которому шли и завоеватели, и купцы, однако, не мешала формированию мифологической оси мира, опирающейся на христианский Восток. Хотя в Библии запад упоминается исключительно с географической точки зрения («Солнце знает свой Запад» [Пс. 103. 19], «...как далеко восток от запада, так удалил Он от нас беззакония наши» [Пс. 102. 12], «собрал от стран, от востока и запада» [Пс. 106. 3], «от западного предела до восточного» [Иез. 45. 7.], «западный предел составляет великое море» [И. Наз. 15. 11.], «это будет у вас граница к западу» [Чис. 34. 6.] и мн. др.), мифологическое сознание отвело западу негативную роль. Он стал местом нахождения ада и был противопоставлен востоку как месту нахождения рая. Так, например, в апокрифическом «Слове о всей твари» конкретизировалось местонахождение рая и ада, называемого «муки»: «...за акияном же есть земля, на ней же рай и муки. Посреди же земля, на ней же пропасть глубока... течет река».[549] Кирилл Туровский в XII в. пишет о местонахождении ада как о хорошо известном – «Мука далече мира есть на западе».[550] И, как уже говорилось ранее, в «Послании» новгородского архиепископа Василия Федору Тверскому доказывалось существование рая на востоке, а ада на западе.[551] Любопытно то, что ад, долженствующий быть на западе, оказывается у Василия на севере (Белое море). Объяснение такому смешению запада и севера находим во многих древнерусских произведениях. Дело в том, что библейская ориентация сторон света, определяющая Иерусалим на востоке, накладывалась на реальное нахождение Иерусалима на юге по отношению к Киевской Руси. Кроме того, библейский рассказ о разделении Земли между сыновьями Ноя, расширенный в «Хронике» Георгия Амартола перечислением трех сторон света, доставшихся Симу, Хаму и Иафету (Восток, Юг, Север), пополнился в русской «Повести временных лет» немаловажной деталью, уточняющей, что кроме Севера («полунощной страны») Иафет получил еще и Запад («западныя страны»). А. С. Демин предполагает, что Запад появился в рассказе либо в 1113 г. по воле Нестора, либо еще в болгарской вставке в «Хронику» Амартола.[552] Так или иначе, но Запад стали связывать с Севером, они как бы совпали как одна общая земля. Смешение и взаимозамена Запада и Севера остается в некоторых источниках, в частности в миниатюрах вплоть до XVI в.[553]
Немаркированность географического запада дополнялась в домонгольский период еще и тем, что он никак не ассоциировался ни с Западной Европой в целом, ни с Римом как центром западного мира в частности. Принятие Русью христианства вовлекло в орбиту особого интереса неофитов не только Царьград (Константинополь), но и Рим. Именно Рим повернул осевую вертикальную ориентацию русских (север—юг вдоль пути «из варяг в греки») в сторону Европы, наметив центрическую композицию христианской картины мира. Рим как колыбель христианства, кладезь веры, из которого черпает весь христианский люд, был оценен уже в «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона. Он поставил его впереди «благоверной земли Греческой», сиречь Византии, и назвал Константина Великого крестителем римлян, по примеру которого и киевский князь Владимир Русь «Богу покори». Но при этом митрополит Иларион предлагал линию преемственности веры, не исходящую из Рима, а берущую начало на Востоке: Иерусалим – Константинополь («Новый Иерусалим») – Киев.[554] Величие Рима как центра христианского мира исповедовали произведения южных и западных славян, известные на Руси, такие как моравское «Слово на Рождество Христово», «Похвала Клименту Римскому» Климента Охридского, «Чтение на крещение Господне», «Житие Мефодия Моравского» и др. Из них на русскую почву попала идея преемственности веры, передачи христианского вероучения по цепочке из одного источника – Рима: «...от Рима в Херсонъ, от Херсона в нашу Рускую страну...».[555] Параллельно с этим шел и процесс слияния понятий католического Рима и Запада вплоть до их взаимозаменяемости. Особую роль в этой эволюции сыграло монголо-татарское иго, сделавшее Русь «физически» дальше от Европы, как бы «втянув» ее в Азию, и при этом духовно ближе Востоку-Константинополю как центру православия. Слияние «Запада» и «латинства» начинает прослеживаться уже в XI в. после схизмы, тень испорченности легла на весь западный христианский мир, и на протяжении XIV–XV вв. она становилась все более глубокой. Особую остроту неприятию Запада придало падение Константинополя в 1453 г. Все попытки Рима, неоднократно засылавшего на Русь своих агентов, примириться и заключить унию оканчивались неудачей. Один из посланцев папы в Россию в XVI столетии Антонио Поссевино пришел к категорическому выводу о бесполезности и бесперспективности попыток вовлечь русскую церковь в унию.[556] К началу XVII в. в русском религиозном сознании мир был поделен на две части – Восток и Запад, причем Восток приравнивался ко «всей Вселенной», а Запад занимал скромное место вокруг Рима, рядом с папой. Каждому русскому предстояло дать четкий ответ на вопрос, с кем он: «О чесом тыи подвизашася и с кемъ единомудрьствоваша в вере, с патриархи ли и со всею вселенною, или с западом и с папою?».[557] Два разных мира, два несовместимых языка – «Я с тобою говорю от Востока, а ты со мною – от Запада»...[558]