В глазах Горемыкина он уловил будто бы печальную тень своих мыслей. Давно помалкивал Иван Петрович, устремив застывший взгляд на верхушки орешника. Что он там высматривал, какое увидел пространство?
И Егорша затих, уткнулся носом в сено. Карнаухов различал его нежную, распаренную щеку и нежную линию шеи. И псы, набегавшись, растянулись рядышком на солнцепеке, выпростав алые стрелки языков. И дальние голоса и звуки умолкли. И листья не колебались. А мгновения неостановимо утекали и с каждым из них его, Карнаухова, мир подступал, приближался к черте, за которой невозможен даже покой. Зачем же сопротивляться? Какая отвратительная инерция влечет ломовую лошадь – человека? К одному и тому же, по одним и тем же колдобинам.
– Пойду, пожалуй, – сказал Горемыкин. – Вы еще погуляете?
– Погуляем, – отозвался Карнаухов. – Еще немного. Пока хозяйка щи сварит.
– Тип, – заметил вдогонку Егор, – философ из операционной. Представляю, как у него мозги набекрень… Папа, ты бы разделся, позагорал. Жарища такая – кожу впору сбросить.
– Неловко как–то…
«Да, – грустно подумал Егор, – стариков не переиначишь. Слишком много предрассудков и условностей на них давит. В стеклянном погребе живут – и темно, и хрупко. А как жить? Без выкрутасов. Без улыбок, когда хочется плюнуть. Без зигзагов, когда ближе по прямой».
Так они и пребывали некоторое время на задремавшей полянке, отец и сын, каждый со своей печалью, разделенные чем–то не подвластным уму. Казалось бы, уж им–то, родным, любящим людям, почему бы не вскрикнуть от сочувствия друг к другу, не излиться облегчающим пламенем откровенности, не утешиться единым вздохом. Нет, страдали оба, а объясниться не могли, не умели.
– Ну, все, – Николай Егорович бодро пошевелил плечами. – Пока дойдем, пока руки помоем – вот и обед.
Они к дому отправились длинной дорогой, с расчетом выйти к речке, где Балкан в летнюю погоду любил окунуться разок–другой, а то и доходягу бычка вытряхнуть из тины на сушу. Балкан–то рыбаком уродился, у воды характер его менялся в добрую сторону. Пока петляли по лесным тропинкам, натыкаясь то тут, то там на ранние парочки, притаившиеся в укромных местах, но видные отовсюду, а еще больше попадалось им ребячьих компаний да молодых семейств, прогуливающих детишек в тени деревьев, да безмятежно загоравших на расстеленных на траве одеялах одиноких мужчин и женщин. Одинокие мужчины и женщины располагались в каком–то подозрительно четком шахматном порядке.
Повстречался им Семен Фролкин, который нес ребеночка на правой руке, гукал ему что–то неразборчивое слышимостью двести метров окрест, а рядом, за– дышливо упираясь, катила через пни коляску его худенькая супруга.
Семен продемонстрировал заведующему отделом своего отпрыска и познакомил с женой. Николай Егорович со своей стороны похвалился взрослым сыном и фокстерьером, а маленькому Фролкину сделал очень забавную «козу рогатую», которая идет за малыми ребятами, после чего маленький Фролкин от удовольствия помочился папе на ручки.
– Да, – сказал Карнаухов, – подрастает поколение, Сема. Скоро дедом будешь… Ты не слыхал, как там дела у Данилова? Поправляется?
«Опять хитрит», – с какой–то уже необременительной горечью отметил Егор.
– Поправляется, – встрепенулся Фролкин, – в понедельник на собрание прибудет собственной персоной.
– Все ему, видно, трын–трава?
– Да уж это точно. Выступить собирается.
У Семена Фролкина в глазах заскакал озорной зайчонок.
– Интересно будет послушать, – обрадовался Карнаухов. – У нас молодежь больше по углам шушукается. Пусть публично Гена выступит, выскажется, поделится соображениями. И тебе советую, Сема. Надо учиться выступать публично. Пригодится. Мало ли. Бывает, умный человек и сказать есть что, не трепач, а выйдет на трибуну и стоит там олух олухом. Мычит чего–то. Говорить публично – это искусство, которое, кроме всего прочего, требует практики.
Семен Фролкин стрельнул взглядом в жену: не приняла ли она «олуха» на его счет, заверил:
– Все выступим, не сомневайтесь, Николай Егорович, – и худое лицо его поскучнело: то ли недоговорил, то ли хватил через край. Ситуация была щекотливая, случайный разговор вяз на зубах кислым яблоком.
Поулыбались все четверо, немного обсудили погоду – без этого нельзя, – причем блеснула остроумием супруга Фролкина, заметив, что «зимой пока и не пахнет», – с тем разошлись.
Выбрались на крутой бережок Верейки, который в самых высоких местах чуть ли не на метр возвышался над бегущей непрозрачной цыплячьей водой, покрытой тиной, лоханками кувшинок и, ближе к чистой полосе, к середине, – колеблющимися со дна зелеными нитями водорослей. Текущая вода, какая бы она ни была: мелкая, погибающая и невзрачная, имеет притягательную силу для человека.
Вот и федулинские жители, гуляя по лесу, обязательно хоть на минуту выходили к реке, и многие предпочитали всяким полянкам открытый песочный речной берег и расстилали здесь свои полотенца, одеяла, расставляли раскладные столики и… упивались природой. Детишки не брезговали и купанием, получая массу недоступных умным и осторожным взрослым радостей, – визжали, ныряли, копошились подобно утятам и выскакивали на берег счастливые, облепленные по макушку илом и обрывками газет.
Балкан, гавкнув, с разбегу прыгнул в реку и рассек ее, как моторная лодка, оставив за собой не сразу растаявший черный след. Дети, которых он в воде никогда не кусал, облепили его со всех сторон.
– Эй! – крикнул Карнаухов, со смущением оглянувшись на детиных пап и мам. – Балкан! Окунулся и хватит. Вылезай, разбойник!
Егор думал об одном: быстрее смыться отсюда. Он отлично видел краем глаза веселую компанию – двух девчушек и троих парней, один из которых – жгучий брюнет с узкими монгольскими глазами – и руководил всеми темными делишками Викентия. Девочек он тоже знал. Обе нигде не работали, паслись при своих ребятах. Обе были опасны, коварны и злы, как две осы. Так поглядеть – свистушки на курьих ножках, обе тощие, вертлявые, большеглазые, с дуринкой в голосе. Но никто так ловко и беспощадно, как они, не стравливал городских ребят с деревенскими, или какого–нибудь солдатика, случайно заглянувшего на танцульки, с це* лой кодлой.
Егор с этой бражкой не сталкивался, избегал, конечно: у них – своя компания, у него – своя, но знал: когда–нибудь столкнется, никуда не деться – город мал. Затрещат зубы и кости, и ихние и его. Он не боялся. Там ребята постарше. Ничего. Унижаться он не станет. Заденут – рукавом не утрется.
Как раз Егор замешкался, не утаил косого взгляда, и услышал голос Николая Егоровича:
– Они? – Не спросил – пробуравил вопросом.
– Кто, папа? Чего?
– Не юли. Они это, я спрашиваю?
Егор представил, что может сейчас произойти. Мгновенно он стал тем, кем был на самом деле, – чутким, неуверенным в себе, бредущим на ощупь в густых потемках восемнадцатого лета, растерянным мальчиком.
– Папочка, ты же не знаешь, на что они способны. Вон тот, с узкими глазами, он припадочный, и те двое, и девицы… не надо, папочка, миленький. Мы в другой раз как–то… Мы их с ребятами. Тебе не надо к ним подходить, папочка! Они уже пьяные, вот сколько бутылок, озверели уже.
Карнаухов его не слышал, широко отмахивал расстояние. Тут и было–то десять метров. Он подошел и встал напротив вожака, за спиной у девиц. Полюбопытствовал:
– Тебя как зовут, парень?
Тот поднял глаза, увидел перед собой пожилого человека, рассмеялся, рассыпался весь мелкими дребезжащими колечками.
– Папахен! Выпить захотелось? Выпивку надо заслужить. Даром – топай в райсобес.
Говоря, он привычно озирался, холодно прикидывая, сколько вокруг таких папаш. Двое ребят заржали, девицы опрокинулись на спину и одна пощекотала пальчиками ногу Николая Егоровича.
– Садись с нами, старичок. Мы тебя приласкаем, – зыркнула глазами на монгола. – Старенький он, Сива, хочется ему согреться. Отлей глоточек.
– Сива – собачье имя, – сказал Карнаухов. – > Как тебя отец с матерью назвали? Ну!
В веселой компании произошло замешательство. Вожак Сива начал закручивать странные телодвижения, корчить гримасы – приводил себя в исступление. Подошедший Егор загородил отца сбоку.
– Приключений ищет старикан, – деревянно, низко затарахтел Сива, слепляя веки совсем в безгла– зье, – ищет, ребятки? И сосунка за собой водит. Пожалел бы мальчонку, фрайер! Мы же его не пожалеем.
Девочки притихли, время их вмешательства истекло. Подоспел момент зашевелиться парням, и один из них, золотозубый, с неживой ухмылкой, ногой подтащил к себе литровую бутылку из–под вермута.
Жест был недвусмысленный.
– Бутылок много, – сказал вдруг Егор, – подать тебе еще одну для другой руки?
– А тебя мы хорошо знаем, – тепло ответил золотозубый. – Ты Кешки Карнаухова братан.
Сива добавил: