С ужасом представляла она, как «зараза» женит Мишу на себе, принеся ему ребенка, причем неизвестно от кого. Так и придется им с дедом нянчить чужого внука и кланяться коварной, вредоносной женщине. Единственно, на что она надеялась, – это на отъезд Миши в Москву. Скоро сентябрь. В Москве с него смоется любовное наваждение. Он придет в себя, увлечется хорошей девушкой, которая его полюбит. Быстрее, торопила дни Дарья Семеновна, быстрее бы осень.
Утром, покупая курицу, она опять переговорила с Оленькой.
– Почему же ты к нам не заходишь? – погрозила пальчиком игриво. – Миша про тебя спрашивал.
– Так мы же незнакомы, – рассмеялась Оленька и покраснела. – Чего спрашивать?
«Думает, – поняла Дарья Семеновна. – Думает о нем. Еще бы ей не думать. Такая ее семья и такая наша».
Ей стало грустно оттого, что она вынуждена вести нелепую игру, вынуждена заискивать перед простой девчонкой, она – жена доктора наук, профессора и мать лучшего в мире сына.
– Приходи сегодня, – почти приказала она, – к обеду приходи.
– Куда ей иттить, – вмешалась бабушка. – Некуда ей вовсе иттить. Ежели кто интересуется – пущай к нам пожалует. Овес–то, знамо, к лошади не ходит.
– Что вы, право, тетя Шура, – поморщилась Дарья Семеновна, – не в этом же дело. Какие сразу мысли у вас… занятные.
Мысли наши правильные.
– Бабушка!
– Ты–то бы уж не тренькала. Матери нету, она б тебя отвадила в чужеземные города шастать.
У Оленьки не только матери не осталось, но и отца. Мама ее померла, отравившись вяленой рыбой, а отец пропал без вести в Москве. При каждом удобном случае бабушка Шура укоряла этим внучку, неизвестно по каким соображениям считая ее виноватой в собственном сиротстве.
– Бабушка, зачем ты?
– Обыкновенное приглашение в гости вы раздуваете в какое–то событие. Нельзя же так.
Дарья Семеновна не сердилась, она понимала старуху.
– Вот приду, – разозлившись, пыхнула Оленька. – Обязательно приду к вам в гости. Только когда… сына вашего не будет. К вам приду, Дарья Семеновна. Я вас научу настойку из смородины делать. Такую уж сладкую.
– А его сегодня и не будет, – легко соврала Дарья Семеновна, в самом деле не уверенная, приедет ли Миша. Старуха покачала осуждающе головой:
– Изо всего компот стряпают. Все переиначить норовят. Только не всякий компот в пользу. Ты, Ольга, па меня очьми не пурхай. Я тебе родная. Ты вон чужих слов и приглашений остерегайся. И то не забывай: к хорошей девушке женихи сами тропку торят. А которая, задрав юбку…
– Бабушка!
Оленька отшвырнув тяпку, убежала в избу.
– Мы люди одинокие, – заметила старуха Дарье Семеновне, – безмужчинные. А энту девочку забидеть большой грех. Сироту забидеть – бога забыть.
– Мне кажется, вы, тетя Шура, не совсем искренни. Неужели вы во мне подозреваете какой–то умысел? Неужели человека не видите? Мне Оленька очень нравится. Такая скромная, добрая. Вот я и хочу с ней подружиться. Мало ли какая у нее нужда будет. Да если одна останется…
– Это верно. Помру – не знаю, что и будет. Однако крепкая я еще. Не болею. Поживу, сколь бог велит. Чего ж поперед его загадывать. Может, отец еще возворотится. Он хотя от роду шалый был, но Оленьку баловал, жалел. Может, не ведает, что мамка–то ее отравилась. С ей они, не буду врать, злобно жили. Без смирения. От ее он и убег. Знал бы, может, давно дома был. Я уж маю, как бы оповестить его, знак подать. Ты не слыхала, есть ли такие конторы, кои людей разыскивают? Наверное, есть. Может, и в Федулинске есть. Должны–ить быть. Город огромный, людей тыщи. Иной потеряется, как его пымаешь. А ежели ребеночек? Должна быть такая контора… У меня фотка его имеется. По ней можно сыскать. По фотке. Правдать, на ней он сопливый, и пьяный, в свадьбу сымали, но все же угадать обличье можно. Видать, какой человек, с другим не спутаешь. Ты бы не похлопотала, Дарья, за–ради любезности. А я тебе яичек, молочка бесплатно.
– В Москву надо написать, тетя Шура. Пускай Оля ко мне зайдет, я ей объясню, как писать. Ей сколько было, когда отец ушел?
– Да сколько, столько и было. Семь годков. Помню, в школу ее обряжали. Сумку он ей сам купил. Красивую. Аж в Федулинск за ней гонял. Сумку купил… и убег. Писульку, знамо, оставил. В сенях вон ее гвоздем пришпилил на видном месте. Оленьке в школу иттить утром, а тут от папочки привет! Жить с вами не имею возможности. Если вернусь, то не скоро… Такомо и возвестил нам свою волю, злыдень. Вернусь, но не скоро. Теперь все сроки, почитай, минули. Видно, там, куда убег, совесть и пропил. Он и здесь прикладывался к ей, к окаянной. Сосал ее, змею, и по будням и в праздник. Редкий день мог пропустить. Да и то, ежели день пропустит, отпыхается, так уж начинал сразу в забывчивость впадать. Помню, спрашивает трезвым–от: «А какое это, маманя, нынче число?» Я ему указала численник. Он из окна глянул и дале: «А как, маманя, деревню нашу называют?» Ответила. Тады он совсем с умом собрался и байт: «А скажи, маманя, не грянул ли гром над миром полуденным?» Ей–ей! «Почему, говорю, гром? Откель? Средь ясного неба». – «А оттель, – отвечает. – Что я тут с вами языком махаю, а магазин к закрытию идет». И – как молонья. Завсегда он очень об магазине беспокоился: закроют ай нет. Так–от мужик хороший он, работящий, ласковый. Слова худого не позволит себе. Ежели уж совсем его припрет, в магазине учет или чего еще такое ужасное, шарахнет, бывало, кулаком по стенке: «Эх| – шумнет. – Постылые кругом ваши рожи передо мной». Это наши значит–ся выраженья лиц ему так опостылели, что он их зреть лишний раз не мог. Так и в писульке на прощание указано: «Не имею возможности с вами жить. Простите».
– Как же вы жили, если он все время был пьяный?
– Не был он пьяный, кто тебе это сказал. Выпив* ши, да. Но завсегда при обязанности. Плотничал он в колхозе. Тады у нас колхоз еще считался… Вон у сарая его верстак, тама он завсегда и копошился. Начальст* во его уважало. Какой же пьяный, нет. Попивал с утра помаленьку – это как водится. На свои же заливался, на честные, заработанные. И нам денежек оставалось. Ему много платили…
Дарья Семеновна спешно попрощалась, понимая, что разговор с бабушкой Шурой мог тянуться до второго пришествия.
Сейчас, стряпая, нет–нет и поглядывала она на дорожку, зеленеющую между дачными заборами: не появится ли сыночек. Или Оленька. На мужа старалась не смотреть. Он к тому времени стал уж совсем похож на мельника из когда–то виденной Дашей оперы. Все она забыла: и название оперы, и театр, где это было, и музыку, а мельника помнила – он ее больше всех тогда развеселил. Она с нетерпением ожидала выхода усатого, неуклюжего человека в кожаном комбинезоне, с ног до головы обсыпанного мукой. Как только он выкатывался из–за кулис и заунывным баритоном рявкал очередные куплеты, она голову теряла от восторга, так хохотала, что на нее начинали оглядываться шокированные соседи. Сам мельник наконец выделил ее из рядов зрителей и, не избалованный, видно, вниманием, в дальнейшем, ведя роль, поворачивался к ней, а не к партнеру. Было это не совсем прилично, но приятно, и Юра малость поревновал, буркнул себе под нос: «Кретины! Оперу превращают в балаган!»
Тогда у нее была личная жизнь, от нее самой зависящая. Тогда Юра был не мужем, а кавалером. Жалела ли Дарья Семеновна, цветущая еще женщина, о тех невозвратных днях? Нет, не очень. Ее устраивала теперешняя жизнь, с теперешним мужем и сыном. Позади были перемены, недоразумения, ссоры, переезды – ну и хорошо. Теперь – обеспеченность, всеобщее уважение, комфорт, наслаждение простыми ежедневными радостями.
Если кому взбредет в голову искать счастливых людей – ищите их среди пожилых цветущих женщин, свивших прочное семейное гнездо. Больше–то и негде. А там они есть, счастливые, в городских благоустроенных гнездах–квартирах. Женщины–птицы, радующиеся теплу, свету и не пугающиеся зимних холодов. Эти женщины суеверно прячут свое счастье, жалуются в очередях на какие–то несуществующие трудности, с трагическим видом хватаются за голову, слушая по радио сообщения о диктаторских режимах, – не верьте им. Поглядите, как благодушно готовы они тратить часы на пустую болтовню, как вдруг вскидываются с возгласом: «Ой, скоро муж придет!» Они счастливы. Они плавно, по–птичьи, перелетают из кухни в магазин, из города на дачу, из гостей в театр, нигде не задерживаясь подолгу, но и ниоткуда не спеша уйти. Обратите внимание, с каким странным неуверенно–торопливым видом выходит счастливая женщина утром из дверей подъезда с огромной хозяйственной сумкой в руках, как она тут же приостанавливается и ищет взглядом, нет ли поблизости знакомого лица, чтобы не откладывая посмаковать чужие новости и поделиться своими, как она, улыбаясь, медлит под каким–то ей одной известным окном, – ив вашем сердце проснется легкая зависть к этому невообразимо воздушному и так мало кому из нас доступному счастью. Недоступному потому, что оно зависит не от обстоятельств, а от особого внутреннего настроя на повседневность, общую у многих, но которая одним приносит мир и благополучие, а других приводит в бешенство и гонит с места на место, как ветер гоняет по мостовой клочки газет и осенние листья.