Перед самым побегом едва не сорвалось. Приезжал хозяин, смурый, прогнал Васька, не стал ли бы тот снова делать стрелы? Мамай, вишь, затевает большущий поход на Русь.
— Колодку сниму! На цепь посажу! Кормить буду! Думай!
Васька молчал. Покорно молчал, даже головою кивнул, когда хозяин сказал, что послезавтра приедет. Только про себя подумалось: на цепь посадишь, а я тебе стрелы, на Русь идти? Врешь, пес! Не будет тебе никаких стрел!
Овцу резал и свежевал даже с каким-то остервенением. Не впервые ли нажрался от пуза. Остатнее мясо связал, обмотал обрывком рыбачьей сети. Заботливо увязал и весь свой нехитрый дорожный снаряд. Овцы долго, не понимая, смотрели с берега на то, как их пастух, ставши удивительно маленьким, вступил в воду и плывет, окруженный связками камыша, плывет, все отдаляясь и отдаляясь от берега. А Васька плыл не оглядываясь и одно ведал: увидят, не дадут и вылезти из воды, пристрелят из лука татарского… Колодина плыла, задирая ему подбородок, покачивалась на волнах, едва не вывертывала шею, но — плыла! И Васька плыл, плыл, забывши думать о времени и о расстоянии, плыл, потерявши из виду оба берега, плыл, уносимый течением, по солнцу одному справляясь о том, туда ли, куда надумал, плывет. Ему совсем без разницы было, куда выплывет и даже выплывет ли вообще, и только одно страшило: не выплыть бы невзначай снова к своему, Мамаеву, правому берегу.
Он был уже в полубессознательном забытьи, когда его ноги коснулись песчаного речного дна и течение начало крутить, поворачивая и не давая оглянуть, самодельный Васькин плот-ошейник. С трудом встал-таки на ноги. Глянул — берег был и близко, и не достать. Шла тут отбойная струя, что должна была вынести Ваську опять на стрежень. Все-таки остоялся, отдышался, побрел, многажды теряя и вновь находя отмель под ногами, и уже к закату дня, последние силы теряя, нашел-таки иную струю и, доверяясь ей, почти вплоть приблизил к тому, левому берегу, к зарослям речного ивняка, и тут едва не угодил в зыбучие пески, где и погинул бы без следа и останка, да чудо спасло! Обрел полузанесенную илом долгую колодину, по ней и выполз и дальше полз, словно ящерица, сквозь кусты, пока не обрел кусочек твердоты, покрытый жесткой осокою, и тут, на твердоте этой, уверясь, что не затянет песком, потерял сознание…
Очнулся от холода. Шею свело. Всего трясло, зуб на зуб не попадал. Открывши глаза, узрел внимательную морду степного разбойника, чекалки, подбиравшегося к кульку с мясом. Васька шевельнул рукой, чекалка хоркнул, исчез и уже за кустами залился обиженным тявканьем. Васька, словно зверь, пожевал сырого, вымытого водою до бледноты мяса, с трудом проглотил, зная только, что есть надобно, иначе не встанет на ноги. Полежавши еще, начал сбивать колоду. Забухшее дерево, однако, поддавалось плохо, скрепы не желали вылезать из пазов, и, намучась, Васька бросил напрасные усилия. Встал, качаясь, и побрел сквозь кусты, спотыкаясь и падая, с отчаянием думая о том, что так и умрет, с колодой на шее. Брел уже в полусознании, когда наткнулся на конный татарский разъезд и, словно в холодную воду бросаясь, закричал, замахал руками. Его окружили. На счастье Васьки, татары оказались не свои, Тохтамышевы. Речь их Васька понимал не так хорошо, но все же понимал и объяснить сумел, что-де бежит от Мамая, имея важные вести к ихнему хану. Татары, перемолвивши друг с другом и поспорив — был миг, когда показалось, что просто убьют, — таки решили поверить беглецу. Тут же двое привычно и быстро разняли колодку у него на шее, и Васька, впервые почти за год жизни оказавшись без рабского ожерелья, обеими руками схватился за щеки — голова отвычно закачалась, нетвердо держась на плечах, и так стоял, боясь уронить голову или свихнуть шею, глядя сумасшедшими глазами на своих спасителей, новых ли господ — все равно! Ему дали пожевать кусок черствой лепешки, налили кумысу в деревянную чашку, помогли забраться на поводного коня… Уже к вечеру Васька сидел в шатре перед огланом и сказывал, вдохновенно привирая, что Мамай сряжается в поход противу Руси, что он хотел бежать к Тохтамышу, но был схвачен и закован в колодку. Татарин глядел на него исподлобья, кивал головою. Про Мамаев поход он уже знал, а осмотревшие шею пленника донесли ему, что колодку раб носит на шее, судя по натертым мозолям, не менее года.
— Что можешь делать? — перебил излияния Васьки оглан.
— Стрелы! — по какому-то наитию произнес Васька первое пришедшее в голову и домолвил: — Воином хочу быть. Мамая бить хочу!
Оглан чуть усмехнулся, оглядывая тощего, изможденного беглеца, который и на коне-то чуть держится — чтобы довезти, привязывали к седлу.
— Ладно, — сказал. — Будешь делать стрелы, а там поглядим!
О свободе для Васьки, о пути на Русь тут, понятно, и речи не было. Добро, что не продадут! Впрочем, за такого, каков он сейчас, вряд ли какой купец захотел бы дать сходную цену… Стрелы Васькины, однако, оглан одобрил, и беглый русич, уже не помышляя о побеге, вновь начал мастерить разные виды стрел: боевых и охотничьих, на дичь, на птицу и рыбу — северги, срезни, томарки, тахтуи, с костяными, медными и железными коваными наконечниками. Низил глаза, угодливо принимал редкие похвалы своего оглана и молча внимал разговорам и рассказам ратников, подчас не обнаруживая своего знания татарского языка.
С той стороны Волги доходили вести о великом сражении на Дону, об отступлении Мамая, а он делал стрелы, жался к огню костра, пил кумыс и мясную похлебку, постепенно приходя в себя, и уже перемолвил с молоденькою татаркой из самых простых, что незатейливо предложила себя ему в жены. И может быть, так бы и сталось ему навек остаться в Орде, привыкал уже и к степным стремительным закатам, и к запахам костра, конского пота и полыни, к кумысу и обугленной над огнем баранине, и счастье виделось в таком же войлочном шатре, с преданною и работящей татаркой-женою, не затей Тохтамыш похода на Мамая и не надумай оглан посадить раба Ваську на коня, взявши в поход вместе с другими воинами.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Еще шли переговоры и пересылы послов, но Орда уже двинулась. Медленно, съедая степную траву, выбивая копытами корни трав, побрели к северу бесчисленные стада. В пыльной мге, так и не оседавшей над бесчисленным войском, рысили всадники в мохнатых остроконечных шапках. Тяжело переставляя ноги в дорожных поршнях и сапогах, шла покрытая пылью, сложив на телеги долгие копья и арбалеты с пучками железных стрел, генуэзская пехота. Скрипели возы со снедью, справой и тяжелыми доспехами. Как славно виделся этот поход там, в Кафе, у синего капризного Греческого моря, под радостным южным солнцем, в тени трудно выращенных на скалистом берегу Крыма олив, в зарослях каштана, ореха, яблоневых садов, черешен и винограда! И как жесток и далек казался уже теперь этот изматывающе долгий поход на Москву привыкшим к шатким палубам галер и боевых каракк генуэзским пиратам!
Проносились курчавоволосые, в круглых шапочках своих, смуглые всадники — крымская конница. В мохнатых высоких папахах, прикрываясь бурками от жгучих солнечных лучей, ехали черкесы, гордо отвечая на презрительные взгляды татарских бохадуров, уверенных и доднесь, что десятка татар достаточно, чтобы разогнать сотню этих горных грабителей. Армяне, везущие в тороках чешуйчатые доспехи, касоги, ясы, буртасы, караимы — каждый язык в своей родовой сряде, со своим оружием, ехали, шли, брели, тряслись на телегах, бесконечною пропыленною саранчою наползая на редкие, полуиссохшие острова леса, вытаптывали рощи, выпивая до дна неглубокие степные ручьи. Ночами вся степь, насколько хватало глаз, начинала мерцать кострами, и казалось тогда, что само небо пролилось на землю потоками своих бесчисленных звезд.
Мамай ехал задумчив и хмур. Многие татарские беки отговаривали его от этого похода, указывали на Тохтамыша, осильневшего в Левобережье Итиля, на прежнюю дружбу с Москвою. Быть может, согласись Дмитрий на старую, "как при Чанибеке-царе", дань, и Мамай, еще от верховьев Воронежа, повернул назад. И еще сказать: не будь у Мамая фряжских советников!
Но Дмитрий в увеличении дани отказал. Но фряги не вылезали из шатра Мамаева. Долгою ночью, на привалах, возлежащему на подушках повелителю шептали, угодливо склоняясь перед ним, о соболях, янтаре и серебряных сокровищах страны руссов, о цветущих, словно розы, белорумяных славянских красавицах Севера, и казалось тогда: только надобно досягнуть, дойти, а там вспыхнут кострами деревни, замычит угоняемый скот, заголосят, застонут женки упрямой русской страны, склонят головы князья, на коленях приползут к его шатру с бесчисленными дарами, чашами речного розового жемчуга, кольчатыми бронями русской работы, наволоками и камками, лунским сукном и скарлатом. И будет он вторым Бату-ханом, истинным повелителем Вселенной, и тогда — тогда лишь! — возможно станет забыть гибель тысячи Сарай-ака и позорный разгром на Боже… И уже после того, досыти удоволив русской добычей жадных вельмож и огланов своих, обрушит он победоносные тумены на далекого Тохтамыша, и будет одна степь, одна Орда, и он — во главе! И все владыки окрестных стран склонят головы к подножию его золотого трона!