— Рать половинить? — возразил Боброк. — А обойдет? Да и кого пошлешь?!
— А новгородчев? — легко ответил Владимир Андреич.
Боброк остро поглядел на серпуховского князя.
— Идут?
— Идут! Выступили! — охотно подхватил Владимир Андреич. — И с ним у Дмитрия, стараньями покойного митрополита, заключен ряд, дабы никогда ни он, ни дети его не требовали себе стола великокняжеского, не вносили котору в Московский княжеский дом. "Не обижен ли тем серпуховский володетель?" — подумал Боброк, разглядывая молодого веселого гостя. И все-таки насколько легче с ним, чем с Дмитрием!
— Сколько? — вопросил вслух о новгородцах.
— С челядью тысяч до шести!
— Мало!
— Зато бояре и житьи в бронях вси! — не уступил серпуховский князь волынскому. — Их бы и послать, с брянцами, противу Ягайлы! — Владимир был без туги настойчив, и Боброку предстояло нынче же испытать это на себе. Сказать ли ему все, чего не баял и князю Дмитрию? Смолчит? Тайна, известная троим, уже не тайна! Боброк уперся взглядом в улыбчивый лик Владимира. Тот что-то понял, вопросил вдруг уже без улыбки и лицом сделался строг, словно бы старше лет своих:
— Не выступит Ягайло?
— Выступит, — помедлив, отозвался Боброк. — Выступит и придет!
Но Владимир Андреич ждал.
— Только тебе! — вновь повторил Боброк. Серпуховский князь кивнул согласно.
— У Ягайлы с дядею жестокая пря. О вышней власти спор!
— С Кейстутом? — уточнил Владимир.
— Да. Пото ему и рать надобна!
— Дак, стало?.. — Молодое лицо Владимира вспыхнуло солнечно.
— Не ведаю, — охмурев ликом, отозвался Боброк. — Не устоим, ежели тут и Ягайло ринет на наши головы, а так… навряд!
— Сведано?! — свел брови Владимир Андреич, и Боброк, радуясь, понял, что и грозен, и страшен может стать улыбчивый серпуховской князь.
Боброк медленно покачал головою. Отмолвил много погодя:
— Не сведано. Да и кто уведает? Кто повестит? А чую так! Новгородцев, на нежданный случай, на то крыло и выдвинуть. Приблизит Ягайло — пошлем впереймы. А только — нутром чую: Ягайле надобна рать противу Кейстута, а не потери в чужой войне. И не нужен ему разгром!
Владимир приморщил чело, крепко провел по лицу руками. Всегда — и ведая, зная уже — при встрече с подлостью человеческой страдал, недоумевал, прикидывая на себя и не понимая: как эдакое можно творить? И теперь, хоть эта подлость навроде чужая, литовская и им, Москве, во благо, а все же! Впрочем, погубят Литву которами, вси к нам и перебегут!
Таково помыслил и вновь улыбнулся рассветно. Содеялся опять юным, простодушным, незаботным. И все-таки странная это была война! Сам Владимир, женатый на Ольгердовой дочери, выступает теперь противу шурина… И, его бы воля, обязательно покончил дело миром. Не надобна теперича русичам брань татарская! Вовсе не надобна! Краем глаза еще прежде углядевши грамоту, вопросил:
— Митрию Ольгердовичу?
Боброк молча кивнул. Скрывать переговоры от Владимира не имело смысла. Странное и гордое ощущение явилось у Боброка в душе: что то, чем заняты они днесь за этим столом, важнее многотрудных дел, творимых в Думе государевой. "Но и без того немочно! — окоротил сам себя. — И не будь твердой власти в стране… Покойный митрополит прав, как ни поверни! Не оттого ли, что в княжеской семье Гедиминовичей не установлены твердые законы престолонаследия, и творится нынешняя неподобь у Ягайлы с Кейстутом? "
Боброк сидит, слегка опустивши плечи, с болью осознавая долготу своих лет рядом с этой восходящей юностью. Надобно еще и еще убеждать серпуховского князя не настаивать на своем замысле (не можно дробить войско!). Надобно втолковать ему, что о сказанном днесь не должно ведать никому иному в Думе государевой, надобно, надобно, надобно… И он встанет, скажет, сделает, уговорит, настоит и вновь поскачет строжить ратных и строить полки, по суткам не слезая с седла… И, может, в том и жизнь, в непрестанном вечном усилии трудовом? Быть может, в том и служение Господу?
— Одолеем? — весело спрашивает Владимир Андреич, повторяя давешнее Аннино вопрошание.
И Боброк, перемогши ослабу усталости, слегка, краешком глаз, улыбается, выпрямляясь в своем четвероугольном, почти монашеском креслице.
— Дури не будет, — отвечает серпуховскому князю. — Да коли все рати собрать во единый кулак, дак как не одолеть!
У Акинфичей собирались хозяйственно. Готовили припас, оружие, возы с добром и снедью. Михаил о Иваныч Акинфов, только что отдав наказы ключнику и оружничему, пожевал губами, оглядел горницу. Помыслил о племяннике, Федоре Свибле, возлюбленнике князевом. Постеречи Москвы оставлен. Честь не мала нашему роду! Себя от племянника не отделял и потому не завидовал. Вместо зависти гордость была, родовая. Да, впрочем, Анинфичи и добром не делились до конца: как уж покойник батюшка заповедал, чтобы вместях! Сам-то он шел в сторожевой полк. Правду баять, ратное дело неверное. Вси головами вержем. А и честь не мала! Не менее вельяминовской. Сам Владимир Андреич во главе! Хотя, конешно, и Микуле с Тимофеем дадено немало… Ну, дак не тысяцкое, все же! Как Ивана казнили — укоротили им носа!
Он вынул, посопев, хорошо наточенный и смазанный от нечаянной ржи клинок прадедного древнего меча. Решил, ради такого похода, взять с собою семейную святыню. Ежели, по грехам, рубиться придет… Выдвинул тусклый металл со змеистым узором харалуга. Впервые промелькнуло, что кроме чести и спеси могут быть и сеча, и раны, и кровь, и, не дай Бог того, в полон уведут! Глянул сумрачно на образа домовой божницы. В полон уведут, много станет окуп давать за его-то голову! Помыслив, погадал о племяннике: поможет ли с выкупом? Даве баяли, не сказал, не время и не место было о таковом, да и… Помогут! Родичу не помочь — поруха роду всему! Успокоил себя. О смерти не подумалось ни разу, ни тут, ни опосле. Как-то не влазила нечаянная смерть на бою в степенный и основательный обиход налаженного боярского хозяйства. Смерть мыслилась потом, после, как завершение — и достойное завершение — трудов земных. С попом, соборованием, исповедью, с пристойным голошением плачеи, не инако. А впрочем, о дне и часе своем невемы. Все в руце Его!
— Не побегите тамо, мужики! Нас, баб, на татарский разор не бросьте! — с суровой усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив, расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, грудастая, тяжелая. Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!
— Бронь-то каку берешь? Бежать надумаете, дак полегше какую нать!
— Эвон силы-то, что черна ворона! — возражает супруг, не обижаясь поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит: — На Воже выстояли, против Бегича самого. И воеводы нынче добрые. Должны выстоять. Должны! — повторил в голос, как о решенном допрежь. Хитро оглядел жену, домолвил: — Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя того!
— Ну ты, верблюда… Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой верблюд. Парчи привези. Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу, девку-татарку, не худо! Верные они, узорочья какого у госпожи николи не украдут!
Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и наколотниками — никому не уступит!
И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.
Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. "Хватит Семена!" — не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды, гибели единого оставшего сына, той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:
— Прости, мамо!
Сильные руки сына, горячая грудь… Неужели и его могут там, саблями? Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут! Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.
Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и ныне рвется к бою. И уже где там, в позабытой дали времен, дела полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары городов: земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи орда, узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось, вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих сыновей на подвиг.