Но все это было не главным для офицера. Его волновал вопрос о листовке, попавшей в лагерь пленных.
— С какой целью, — начал он, — вы держали у себя советскую листовку и показывали ее пленным?
Я ответил, что никакой цели я не преследовал тем, что поднял на стройплощадке залетевшую листовку. Листовка для меня — голос борющейся Родины, у каждого есть чувства долга, тем более находясь в плену. Об этом никто не должен забывать.
— Кому вы ее передали?
— Листовка находится у меня, вот в этом кармане. Я могу ее показать вам. — Я вытащил листовку из нагрудного кармана и подал офицеру. В эту минуту я ожидал, что он разразится гневом, и уже был готов выслушать злые обвинения, но, слава Богу, этого не случилось, хотя листовка ему явно не понравилась. Горячась, он тряс ей передо мной, отвергая возможность подобных злодеяний со стороны финнов: "Это не есть документ! Графика — не фотоснимок! Плохая пропаганда!"
Наш «диалог» ненадолго прервался, майор встал, тихо обронил:
— Хеткисен вайлле {8},— и вышел из комнаты, оставив меня одного.
Тут же, видимо по его приказанию, в комнату вошел чиновник. Когда майор возвратился, то, как бы уточняя, спросил:
— Ваш номер — шестьсот три?
— Да, шестьсот три, — подтвердил я.
— А теперь вот о чем. Что вам известно о партизанах, которые действуют в тылу финских войск?
Мой ответ, что о партизанах мне ничего неизвестно и что считаю этот вопрос явно надуманным, майора не удовлетворил, и он с наигранной злостью разразился вопросом еще более провокационным:
— Есть подозрение, что вы имеете связь с партизанами посредством оставления записок в условных местах и при содействии местного населения эти ваши записки попадают в руки партизан. Что вы можете ответить по этому поводу?
— Как можно заподозрить меня в том, что пленному, находящемуся под постоянной охраной, вообще невозможно сделать?
Я почувствовал что задача поставлена любыми средствами уличить меня в связях и пособничестве советским партизанам.
В доказательство моей преднамеренности содействовать партизанам приводились слова из моих ответов, в которых я высказал мое сожаление, что не случилось стать коммунистом и что каждый человек должен помнить о долге перед Родиной. Но как-то угадывалось, что, разжигая в себе чувство ненависти, майор не мог полностью подавить в себе сострадание. Это подтверждалось и тем, что он то и дело вставал из-за стола и в глаза уже не смотрел — что-то мешало… "Уведите!" — было последнее его слово.
До наступления сумерек меня, вконец подавленного, продержали запертым в какой-то кладовке. Степень бесправия так значительна, что, будучи голодным и ослабшим физически, не рискуешь заявлять об этом; в обостренном слежении звуков — надежда хоть как-то предугадать ближайшие повороты судьбы. Это томительное ожидание длилось неизвестно сколько, может, всего лишь полчаса; но ведь ты ничем не защищен, сделать с тобой могут все, что кому-то пожелается, так что и минуты кажутся нескончаемо долгими.
Услышал фырканье подошедшей к подъезду машины. Хлопок дверцей. Послышались шаги по ступенькам, по коридору. Еще несколько минут… Меня выпускают, куда-то увозят. Минут через пятнадцать — двадцать подъезжаем к какому-то лагерю. Я различаю в тусклом освещении ограждение из колючей проволоки, что-то похожее на вахту, но машина не останавливается, поворачивает и уходит в сторону; метров за двести от зоны остановилась возле домика финского образца.
В комнате размером примерно четыре на четыре метра возле стола с телефоном я увидел, можете себе представить, того самого лейтенанта Хильянена, которого случалось видеть два-три раза в лагере, из которого меня взяли. "Зачем бы это меня к нему?" — мелькнуло во мне, но страх еще не возник, еще нельзя было разгадать, чего от меня ждут. Хильянен сидел откинувшись на спинку стула, его правая рука лежала на столе. В общем, весь он выглядел беспечным, как бы находясь в ожидании чего-то ему положенного — нога на ногу, дымящая сигарета в левой руке.
Да, это, как сейчас говорят, было, было. Но я не уверен, что спустя много-много лет смогу воссоздать средствами только слова имевший место эпизод из моей жизни в плену. Но куда ни шло — попробую передать словами.
В комнате двое: я и Хильянен. Я слышу приказ: "Дальше, еще дальше, к стенке станьте". (Может, не «станьте», а "стань!", не помню.) Приказывал резко и повелительно, и я послушно пятился, не спуская с него глаз. И все же я не заметил того момента, когда в его правой руке появился пистолет. Он держал его направив на меня. Этакий черный, блестящий, настоящий, в чем сомнений не могло быть, и я, находясь под страшным, дьявольским взглядом, окаменел: здесь было не до шуток.
— Повернись лицом к стенке! Повер-р-ни-ись! — прозвучало болезненно-истошно, и тут же, в унисон с этим диким, нечеловеческим требованием, громко, с вспышкой раздался выстрел и повторяющее-ся: — Повернись! Повернись к стенке. Посмотри же! Обернись!
Не знаю, не знаю… может мне не поверят, что так это было, но я предпочел, коль уж так, — нет, не повернулся я. Я понимал, что убить он меня может и спроса с него не последует, но сделать это, глядя мне в лицо, в глаза, он избегает потому, что боится, что сам сойдет с ума. Так мне думалось в те кошмарные минуты.
В бешенстве он бросил пистолет на стол и произнес такие слова:
— На! Бери и стреляй в меня! Стреляй в финского офицера! Я, право же, не знал, что сказать: передо мной был другой человек, и сказал он еще такие слова:
— Всю жизнь я хотел быть таким, как ты, но не смог… Я родился в Харькове.
Такое его признание мне показалось странным и непонятным, но в тот момент не хотелось ничего о нем знать, я молчал, заподозрив в нем психически больного человека или же наркомана. Выглядел он помятым, сникшим. Неловко опираясь на стол, встал, склоня голову, сказал:
— Пойдем! Сопровожу в зону.
На вахте, передавая меня охране, он распорядился, куда меня определить, то есть водворить, и — можно ли было от него ожидать? — побеспокоился, чтобы дали мне поесть.
Переночевать поместили в барак, похоже, достойный памяти тех «героических» дней строительства Беломоро-Балтийского канала, когда заключенным представлялось заработать "путевку в жизнь". В узких проходах между почерневших двухэтажных деревянных коек я нашел шестерых русских военнопленных, предназначенных для отправки куда-то в другое место. Утром, получив дневной паек продовольствия, охрана предупредила, чтобы готовились к этапу. Было уже довольно холодно, а на мне была только легкая трофейная английская (может, американская) куртка, и я попросил что-нибудь из верхней одежды. Принесли русскую телогрейку, чему я был очень рад. Когда нас вывели на посадку, крытая спецмашина уже стояла возле вахты лагеря. Сержант из охраны по списку называл номер военнопленного, на что последний должен был ответить, называя свою фамилию и имя, и подняться в машину. Наконец дверца глухо и мягко захлопнулась, лязгнул запор, дрожью передалось от мотора, и машина тронулась. Куда нас везли, мы не знали.