Тут князь и впрямь вытянул руки, словно желая схватить невидимую корону, и запылал весь, как факел, но от волнения дыхание у него снова пресеклось.
Успокоившись через минуту, он сказал прерывистым голосом:
– Вот так душа стремится ввысь… к солнцу, а болезнь снова… твердит свое memento[72]. Будь что будет! Пусть уж лучше смерть настигнет меня не в королевских сенях, а на троне…
– Не кликнуть ли лекаря? – спросил Кмициц.
Радзивилл замахал рукою.
– Не надо!.. Не надо!.. Мне уже лучше… Вот все, что я хотел тебе сказать… Ну, в оба гляди и слушай. И за Потоцкими смотри, что они предпримут. Они друг друга держатся, верны Вазам… и сильны… Неведомо, на чью сторону склонятся и Конецпольские и Собеские. Смотри и учись!.. Вот и удушье прошло. Понял все expedite?[73]
– Да. Коль ошибусь в чем, то по собственной вине.
– Письма у меня написаны, остается дописать еще несколько. Когда ты хочешь отправиться в путь?
– Сегодня же! Поскорее!
– Нет ли у тебя какой-нибудь просьбы ко мне?
– Ясновельможный князь… – начал Кмициц.
И внезапно осекся.
Слова не шли у него с языка, а на лице читались принужденность и замешательство.
– Говори смело, – сказал гетман.
– Прошу тебя, – сказал Кмициц, – не дай ты здесь в обиду мечника россиенского и ее.
– Не сомневайся. Вижу я, крепко ты еще ее любишь?
– Нет, нет! – воскликнул Кмициц. – А впрочем, разве я знаю! Час люблю ее, час ненавижу… Сатана один знает! Все кончено, я уж сказал, одна мука осталась… Не хочу я ее, но не хочу, чтоб другому досталась! Ясновельможный князь, не допусти ты до этого!.. Сам не знаю, что говорю… Ехать мне надо, ехать поскорее! Ты, князь, меня не слушай. Вот выеду за ворота, и Бог тотчас вернет мне разум.
– Я тебя понимаю. Пока не охладеешь со временем, так хоть сам не хочешь, мысль досадой кипит, что другому достанется. Но ты будь спокоен, я этого не допущу, и уехать отсюда они не уедут. В скором времени всюду будет полно чужих солдат, и это небезопасно! Лучше я отправлю ее в Тауроги, под Тильзит, где теперь живет княгиня. Будь спокоен, Ендрек! Ступай, готовься в дорогу и приходи ко мне обедать.
Кмициц поклонился и вышел, а Радзивилл вздохнул с облегчением. Он рад был, что молодой рыцарь уезжает. Оставалась его хоругвь и его имя, как приверженца, а сам он не очень был ему нужен.
Напротив, уехав отсюда, он мог оказать ему большую услугу, а в Кейданах уже давно тяготил его. Гетман был больше уверен в нем на расстоянии, нежели вблизи. Дикий нрав и горячность Кмицица могли в любой момент привести к вспышке и разрыву, слишком опасным сейчас для обоих. Отъезд устранял эту опасность.
– Поезжай ты, исчадие ада, и служи мне! – пробормотал князь, глядя на дверь, в которую вышел оршанский хорунжий.
Затем он кликнул пажа и велел позвать к себе Ганхофа.
– Принимай хоругвь Кмицица, – сказал ему князь, – и начальство над всей конницей. Кмициц уезжает.
Холодное лицо Ганхофа на мгновение осветилось радостью. Послом ему не удалось поехать, но он получил повышение в чине.
Он поклонился молча и сказал:
– За милость, ясновельможный князь, я отплачу тебе верною службой!
Он вытянулся в струнку и ждал.
– Ты что-то еще хочешь сказать? – спросил князь.
– Ясновельможный князь, нынче утром прибыл шляхтич из Вилькомира, он привез весть, что пан Сапега идет на тебя с войском.
Радзивилл вздрогнул, однако мгновенно овладел собою.
– Ступай! – сказал он Ганхофу.
И погрузился в глубокую задумчивость.
Глава XXIV
Кмициц с жаром занялся приготовлениями к отъезду и стал отбирать людей, которые должны были отправиться с ним в путь. Он решил ехать с сопровождением, во-первых, ради собственной безопасности, во-вторых, для придания важности своей посольской особе. Он очень торопился и хотел еще в ночь тронуться в путь, а если не утихнет дождь, то на следующее утро. Наконец он нашел шестерых надежных солдат, которые служили у него еще в те лучшие времена, когда он, до приезда в Любич, рыскал в стане Хованского, – старых оршанских забияк, готовых идти за ним хоть на край света. Это были одни шляхтичи да путные бояре, остатки некогда могучей ватаги, вырезанной Бутрымами. Во главе их стал вахмистр Сорока, давний слуга Кмицицев, старый, весьма искушенный вояка, на котором, правда, тяготели многочисленные приговоры за еще более многочисленные бесчинства.
После обеда гетман вручил пану Анджею письма и грамоту к шведским комендантам, с которыми молодой посол мог повстречаться в больших городах, простился с ним и проводил довольно ласково, почти по-отцовски, прося соблюдать осторожность и благоразумие.
Небо между тем стало к вечеру проясняться, тусклое осеннее солнце показалось над Кейданами и закатилось за алые облака, длинными полосами тянувшиеся на западе.
Ничто не препятствовало отъезду. Кмициц пил прощальную чару с Ганхофом, Харлампом и несколькими другими офицерами, когда в сумерках уже вошел Сорока и спросил:
– Едем, пан начальник?
– Через час! – ответил Кмициц.
– Кони и люди готовы, стоят во дворе…
Вахмистр вышел, а офицеры все чаще чокались чарами; но Кмициц больше делал вид, что пьет, чем пил на самом деле. Претило ему вино, не веселило душу, не хотелось ему пить, а меж тем прочие были уже сильно во хмелю.
– Полковник! – говорил Ганхоф. – Замолви за меня слово перед князем Богуславом. Славный он рыцарь, другого такого не сыщешь во всей Речи Посполитой. Приедешь к нему, так будто во Францию приехал. Другой язык, другой обычай, и придворным манерам можно научиться скорей, нежели при королевском дворе.
– Я помню князя Богуслава в деле под Берестечком, – сказал Харламп. – Был у него драгунский полк, выученный совсем на французский лад, одинаково нес он службу и в конном и в пешем строю. Офицеры были одни французы, всего несколько голландцев, да и солдаты по большей части были французы. И все щеголи. Ароматами всякими пахло от них, прямо, как из аптеки. На рапирах в бою дрались – страшное дело, а как проткнет такой французик человека рапирой, так сейчас и скажет: «Pardonnez moi»[74]. Это они даже в драке свою учтивость показывали. А князь Богуслав разъезжает между ними с платком на шпаге и все улыбается, даже в самом пекле, потому такая французская мода – смеяться во время кровопролития. Лицо у него нарумянено, брови насурьмлены. Косо смотрели на это старые солдаты и звали его потаскухой. А после битвы ему тотчас приносят новые брыжи, чтоб разодет он был всегда, как на пир, и волосы ему припекают щипцами, чудные такие делают завитушки. Но храбрец он был и первым бросался в самое пекло. Пана Калиновского вызвал на поединок, оскорбясь за какое-то слово, так самому королю пришлось мирить их.
– Что говорить! – подхватил Ганхоф. – Насмотришься всякого дива, самого шведского короля увидишь, а он после нашего князя самый великий воитель в мире.
– И пана Чарнецкого, – прибавил Харламп. – Все громче слава о нем идет.
– Пан Чарнецкий стоит на стороне Яна Казимира и потому враг наш! – сурово сказал Ганхоф.
– Удивительные дела творятся на свете, – в задумчивости произнес Харламп. – Да скажи кто-нибудь год или два назад, что сюда придут шведы, так мы бы все думали, что станем бить их, а смотрите, что…
– Не мы одни, – прервал его Ганхоф, – вся Речь Посполитая встретила их с распростертыми объятиями!
– Да, да, это верно, – промолвил в задумчивости Кмициц.
– Кроме пана Сапеги, и пана Госевского, и пана Чарнецкого, и коронных гетманов! – заметил Харламп.
– Лучше об этом не говорить! – воскликнул Ганхоф. – Ну, полковник, возвращайся счастливо… ждет тебя чин повыше…
– И панна Биллевич, – прибавил Харламп.
– А тебе до нее дела нет! – жестко оборвал его Кмициц.
– Верно, что нет, стар уж я. В последний раз… погоди-ка, когда же это было? Ах да! В последний раз в день выборов милостивого нашего короля Яна Казимира…
– Ты, брат, от этого отвыкай! – прервал его Ганхоф. – Ныне правит нами милостивый король Карл Густав.
– Верно! Consuetude altera natura! Так вот в последний раз во время выборов Яна Казимира, нашего бывшего короля и великого князя литовского, по уши врезался я в одну панну, придворную княгини Вишневецкой. Хороша была, шельмочка! Но всякий раз, как хотел я заглянуть ей в глазки, пан Володыёвский подставлял мне саблю. Должен был я драться с ним, да Богун помешал, вспорол его Володыёвский, как зайца. А то бы не видать вам меня нынче живым. Но в ту пору готов я был драться с самим сатаной. Володыёвский только per amicitiam[75] за нее заступался, она с другим была помолвлена, еще худшим забиякой… Эх, скажу я вам, друзья мои, думал я, совсем меня любовь иссушит. Не до еды мне было и не до питья. Только после того, как послал меня наш князь из Варшавы в Смоленск, растряс я по дороге всю свою любовь. Нет лучше лекарства против этого лиха, как дорога. На первой же миле мне полегчало, а как доехал до Вильно, так и думать о девке забыл, так по сию пору в холостяках и хожу. Вот оно какое дело! Нет ничего лучше против несчастной любви, как дорога!