Она даже матери и самым близким людям не говорила об этих письмах. И чтобы показать родным и самой себе, насколько она равнодушна к переписке с Кольчугиным, Поля не хранила письма и обычно через пять-шесть дней после получения рвала их в присутствии матери или брата. Но Анна Михайловна и Гриша не знали, что она, прежде чем порвать письмо, выучивала его наизусть. Поля считала, что помнит письмо оттого, что у нее хорошая память.
Было больше двенадцати, когда разошлись по комнатам жильцы Софьи Андреевны.
Гриша, сидя на кровати, внезапно хлопнул себя по карману и сказал:
— Поля, черт, ведь письмо для тебя.
Поля лениво, позевывая, протянула руку.
Гриша, придерживая конверт, насмешливо спросил ее:
— Ты не сердишься, что я забыл?
— Почему я должна сердиться, — удивилась она, — передал бы мне завтра. — Она взяла письмо и, не распечатывая его, лукаво сказала: — Вот Сережа может сердиться: вернулся с фронта, а Олеся весь вечер где-то пропадает.
— Она у тетки дежурит, — сказал Сергей, — мое счастье таково. Когда я приехал, у старушки начали проходить камни печеночные или еще какие-то там.
— Галя могла бы пойти или Поля в конце концов, — сказал Гриша. — Правда ведь, Поля?
Поля не ответила, она читала письмо. Сергей посмотрел на нее и спросил удивленно:
— Поля, что с тобой?
Поля поглядела на него и дрожащими губами ответила:
— Ничего, ровно ничего.
Она быстро, не простившись, ушла к себе в комнату.
Утром Анна Михайловна, собираясь в гимназию, говорила Сергею:
— Ты старайся не шуметь, а то ведь она недавно уснула. Сидит и молчит, и ни слова из нее не выжмешь. Только спросила меня, не знаю ли я, что это за «колесуха». Я посоветовала у отца спросить подробности. Кольчугина туда перевели. Одним ухом и я слышала об этих местах что-то очень нехорошее.
— Я иду к Виктору в госпиталь, — сказал Сергей.
Сергей сразу оценил роскошь киевского офицерского госпиталя. В приемной лежал большой ковер, на стенах висели картины; диваны и кресла — в белых чехлах; по углам красивые пальмы, с детства нравившиеся Сергею тонкой и богатой резьбой листа; на красных столиках со струящимися тонкими ножками стояли вазы с оранжерейными цветами.
Воронец медленно вошел на костылях, в халате кремового цвета. Костыли, — Сергей заметил это, — были блестящие, с нарядными никелированными кольцами, И лишь желто-серое, худое лицо в грязных расплывчатых пятнах да запавшие горячие глаза ничем не отличались от лиц и глаз, которые Сергею пришлось видеть в теплушках и полковых околотках. Здесь, среди роскоши, особенно нехорошо выглядел раненый.
Сергей быстро пошел к нему навстречу.
— Здравствуй, дорогой мой, ваше благородие! — сказал он, и слезы выступили у него на глазах. Он не мог справиться с волнением, а лишь улыбался, держа руку Воронца в своей.
Воронец проговорил спокойным голосом:
— Вот мы, значит, и встретились: ты с Юго-Западного фронта, а я с германского.
— Я очень, очень рад, — сказал Сергей.
— Чему же, Сережа? Что мне кость перебило? — усмехнувшись, спросил Воронец.
— Да, именно этому. Просто тому, что жив ты и, верно, уже не пойдешь обратно.
— Нет, напротив, пойду, — сказал Воронец, — и очень рад тому, что пойду.
Воронец долго усаживался на диван, он никак не мог устроить раненую ногу: то отваливался на спинку дивана, то, подкладывая под ногу костыль, нетерпеливо морщился. Когда он наконец уселся, Сергею сделалось очень неловко, он боялся посмотреть Воронцу в глаза, нерешительность охватила его. Это чувство скованности было хорошо ему знакомо: с ним часто приключались такие параличи от застенчивости, когда он боялся вымолвить слово, вздохнуть, пошевелиться. И сейчас он внезапно подумал, не заподозрил ли его Воронец в гадком фанфаронстве, желании торжествовать над раненым соперником, посмеяться над неудачником накануне своей свадьбы. От одного подозрения, что у Воронца может хоть на миг появиться такая мысль, Сергей оцепенел. Он сидел, чувствуя, как горят его щеки, кляня себя, зачем пришел. В это время в приемную вошла молодая сестра милосердия, и ее появление совсем уж смутило Сергея. А тут еще он почувствовал, что Воронец смотрит на него пристально, холодно, как на гадину.
Сережа, что ты за чудак! — сказал Воронец. Сергей сидел, не поднимая глаз. Воронец коснулся его плеча и рассмеялся. — Красная девица, брось.
Сергей посмотрел на него исподлобья и проговорил сипло:
— Ну, как же ты живешь?
Воронец рассмеялся.
— Ах, Сергей, милый Сергей! — сказал он.
Он больше ничего не сказал, но в эти пустые с виду слова был вложен большой и сложный мужской разговор. И, как бы заканчивая его, Воронец сказал:
— Я не собираюсь уверять тебя, что мне легко: это слишком было бы глупо: Но пойми, что еще глупей мои претензии предъявлять тебе. Верно ведь? Ну, вот и хорошо.
Он говорил с Сергеем спокойным тоном старшего, утешающего несчастного юношу. И Сергею было странно подумать, что ведь несчастен Воронец, а он-то счастлив, ему хорошо.
— Вот что, Сережа, еще, — сказал Воронец. — Вероятно, у Софьи Андреевны считают, что я пошел на войну из-за всей этой истории, и вот теперь я тебе сказал, что вернусь на фронт и рад этому. Мне бы очень хотелось, чтобы этот ложный взгляд рассеялся... — Он помолчал немного и сказал: — Видишь ли, произошла довольно странная вещь. Я, прапорщик военного времени, студент-политехник, в общем, человек весьма штатский, — и вот, представь, оказалось, что я военный. Я это почувствовал и доказал это. Уверяю тебя, доказал. И мне бы не хотелось, чтобы путали эти две вещи. Я буду военным и не вернусь в политехникум, потому что я открыл свое призвание, и вовсе не из-за Олеси.
— Да я понимаю, что за глупости, и не думаю сомневаться, — сказал Сергей и тут же спросил: — Но ты ведь без пяти минут инженер?
— И что же?
— Как что же? Будешь орать «направо», «налево», назначать наряды, учить нас с помощью унтеров словесности.
— Вот видишь, — сказал Воронец, — ты думаешь — нельзя быть и военным и инженером. Я в отряде броневых автомобилей... есть и артиллерия, и минное дело, и аэропланы, и дирижабли, и прожекторные команды, и беспроволочный телеграф. — Он оживился и сказал: — Ты себе не представляешь, ты ведь смотришь на армию другими глазами. А я — знаешь как? Вот молодой учитель приехал в деревню и ужасается и радуется одновременно: сколько у него работы, какая темнота, сколько неграмотных, предрассудков. И он не бежать хочет, а трудиться, засучив рукава. Но об армии почему-то не принято так думать. Армия — это не для культурных, идейных и интеллигентных людей. Так у Софьи Андреевны все считают. А я вот увидел, что не так. Я ужас, проруху в нашей армии вижу. Кадровые — большей частью невежды, многие из них черносотенцы, их солдаты ненавидят. Наш брат, прапор военного времени, — это все стрекозели на дебют, смотрят, как бы удрать доучиваться на юридический, филологический и прочее. А я понял, что армия — это так же важно для России, как учителя в деревне и все прочее. И я уже не уйду... Да вовсе не потому, что понял. Мне в армии хорошо, нравится, я живу в ней!
— Это очень странно, — сказал Сергей. — Я даже не знаю, что и сказать тебе. — Он рассмеялся. — А сказать обязательно надо, что-то уж очень необычное ты говоришь.
— Ну что ж, это ничего не значит, — сказал Воронец. — Помнишь речь Клавдия в сенате: «Всё, почтенные сенаторы, что теперь считается очень старым, было ново... и то, что мы сегодня подкрепляем примерами, само будет в числе примеров».
— Я ведь не знаю латыни, — сказал Сергей, — я не учился в классической гимназии.
— Нет, кроме шуток, — сказал Воронец, — все эти вещи исключительно важные... Какая армия у немцев! Они враги нам, но подумай: ведь одни, как держатся! Техника, могучая немецкая техника!
Сергей с большим интересом слушал Виктора. То, что говорил Воронец, не раздражало его фальшью. Наоборот, ему стало неловко оттого, что Воронец шире и глубже, чем- он, думал о некоторых вещах... Они простились, пожелав друг другу остаться в живых, и, поколебавшись мгновение, поцеловались.
— Кланяйся Олесе, — громко сказал Виктор.
«Ну что же, — насмешливо думал Сергей на обратном пути, — он открыл для себя целый новый мир — дирижабли, аэропланы, блиндированные поезда, беспроволочный телеграф, прожекторы и все, что хочешь. А мне досталась Олеся. Я тоже доволен».
Дома он никого не застал. Гриша и Олеся еще не вернулись из гимназии. Поля уже ушла.
«Ну что ж, — подумал он, вспоминал разговор, — жизнь жестока — и хороша».
Горячее нетерпение охватило его.
— Что же делать? Что же делать? — бормотал он. — Я ее люблю, я взрослый человек, я не гимназист, не студент, я взрослый, аки змий... Сколько же мне ждать? Ведь жена она моя...