Он свернул свои бумаги в трубку, сунул их Лаврентьеву под мышку и отвез его на челне до суши.
— Помозгуй, — еще раз сказал на прощанье.
Лаврентьев месил вязкую грязь сапогами, оскользался, балансировал руками, чуть было не выпустил сверток под ноги. Проклинал и дорогу, и распутицу, и то место, в какое горькая крестьянская судьбина загнала воскресенцев. В самом деле, тысячи сел и деревень старой России возникали совсем не там, где бы их следовало строить. Помещичьи усадьбы раскидывались на живописных крутых берегах рек, на холмах — видные отовсюду, горделивые, благополучные. Мужик вынужден был селиться где повелят, где оставят клок земли под хату. И селился он в оврагах, в мочажинах, в гиблых местах, комариных, лягушечьих, нездоровых. Хорошая мысль пришла в голову Антону Ивановичу — исправить историческую несправедливость. Умный он, этот человек с мечтой. Правильно сказал о нем Карабанов. Вот, кстати, рассказать бы Карабанову о плане воскресенского председателя. Как секретарь райкома отнесется?
Позади Лаврентьева зацокали по грязи конские копыта. «Дементьевич!» — услышал он и посторонился. Скакал Илья Носов.
— Хватит тебе пешочком топать. Весна начинается. Правление постановило транспортом снабдить агронома. — Носов спрыгнул с коня. — Люблю эту скотинку. Щекотливая, но веселая. Верхами–то умеешь?
— Артиллерийский офицер обязан уметь, хотя конская тяга и заменена в артиллерии моторной, — ответил удивленный, обрадованный и растроганный вниманием колхоза Лаврентьев. — Это Звездочка?
— Она. Холеная. Берегу ее.
Лошадка стригла ушами, смотрела на Лаврентьева недоверчиво. Была она красивой, редкой масти — игреневой. Золотистая, со светлой, белой в прожелти, гривой и таким же хвостом. Тонкие, стройные ноги в белых чулках, нервно выгнутая шея, маленькая точеная голова.
— Хороша! — оценил Лаврентьев.
— Ну! Скажешь! Никому бы не отдал, только тебе. За геройство. Седло, гляди, какое нашел — чистая кожа. А стремена — медь, ребята кирпичом нажварили. Катайся, товарищ Лаврентьев, будь здоров.
— Как — катайся? До дому, допустим, доеду — куда ее деть?
— Подвяжи поводья, отпусти. Сама найдет дорогу на конюшню. Умная. А утром тебе ее из ребятишек кто пригонять будет. Вся недолга. У нас так.
«У кого — у нас?» — подумал Лаврентьев, вскакивая в седло и придерживая шарахнувшуюся Звездочку. Вспомнился рассказ Карпа Гурьевича о старшем конюхе. Недаром конюх имел такую внешность: был он цыганского рода.
Еще задолго до нынешнего века в. Воскресенское пришел хромой цыган, — отбился из–за неладов каких–то от табора, стал проситься в работники к воскресенским кулакам. Никто не брал: конокрад ты, мол, и жулик; поди и ногу тебе по лошадиному делу свернули. В конце концов взял его мельник, работником на ветрянку. Хорошо работал цыган, добросовестно, хозяин был им доволен, выделил под жилье хибару при мельнице. Цыган освоился, прижился, стал похаживать на село — мельница–то на отшибе стояла, — и глядь, женился, увел к себе сорокалетнюю вдовицу из трактирных служанок. Жили они, все хорошо шло, дети появились — мальчик и девочка. И вдруг беда. У трактирщика пропала кровная кобыла. Туда–сюда, нет кобылы, как и не бывало. Пошел слух, цыган–де за свое взялся, не выдержал. Ну, а если пошел слух, дело плохо. Народ гудит, трактирщик масла в огонь подливает: цыган да цыган, — гляди, мол, мужики, одров своих оберегай. Выставил в пасхальное разгулье три ведра водки, нашептал в уши, взбодрил горлодеров. Двинулись толпой к мельнице — проучить цыгана. А цыган заперся в хибаре, не отворяет, кулаком в окно грозит. Разошлись, понятно, хмельные мужики, развернулись и — как случилось, не поймешь — приперли ставни кольями, дверь тоже заклинили, и сама собой — так потом они следователю в один голос дудели — занялась хибара пламенем. В полчаса только пепел от нее остался, а среди пепла — горелые мертвяки: сам цыган, жена его бессчастная и дочурка трех лет. Мальчонку случай спас, на речке пескарей ловил в то время. Прибежал, головешки увидел, грудью бился о горячие родные камни. Глупый он был, несмышленый, — какой ум, когда человеку семь лет только! Трактирщик взял его в судомойки. Почуял вину и решил облагодетельствовать сирого.
Парнишка рос да рос понемногу. Девки на него заглядываться стали, и как не заглядеться! Голова в смоляных кольцах, брови крылатые, в глазах черти скачут; складный, в плечах широк, а талия осиная. Пляшет — ветер вокруг, у девок подолы вьются. Женился, родители жены в дом его к себе взяли. Бросил трактир, в крестьянское хозяйство впрягся. Тесть с тещей довольны, жена довольна, и он доволен. Никто никогда не рассказывал ему о том, как сгибли его родители; так и жил он в полной уверенности, что случайный пожар их погубил. А тут подошло, забрали его на японскую войну, уехал на Дальний Восток вместе с односельчанином, воскресенским мужиком; тот и поведал товарищу, кочуя по маньчжурским полям и сопкам, о страшной кончине его родителей.
Года через два вернулся цыганов сын с двумя медалями, пожил недельку, на малолетнего своего сынишку, полюбовался, темный ходил, что туча, наточил ножик да и явился пред лицо трактирщика, бывшего своего хозяина. Хозяин уже остарел, в благообразие вошел, выбелился сединой» Как увидел он работничка своего, так и затрясся, — понял все, в ноги пал. Не помогло. Хватил его солдат ножом по горлу от уха и до уха. Что ж, заковали в железо, погнали на каторгу. Пропал человек. Был он наполовину цыган, а сын его, Илья, колхозный этот конюх, еще меньше цыганской крови получил, только четверть, но по внешности да и по характеру вышел цыган цыганом. На войне был отчаянный. Реку Одер первым перемахнул, до рейхстага дошел, заслужил орден и пять медалей. Коней любил смертно. Как бы плохи ни были корма, как бы ни тяжелы полевые работы, кони у Ильи Носова никогда не сдавали в теле. И не только конями он занимался. Всякую работу любил. Покончит дела на конюшне, никто его не зовет, а тянется человек в поле. Пашет там при луне, в сенокос косит, в уборку возы с зерном, с картошкой возит, мешки у молотилки, как цирковой силач, ворочает. Крепкий, выносливый, седина никак его одолеть не может. По височкам жмется, а в кудри заползти — ни–ни.
Лаврентьев рысил на лошадке, оглядывался. Носов все стоял среди дорожной грязи, широко расставив крепкие ноги в сапогах, глядел ему вслед.
2
Утром Звездочку пригнал не мальчишка, как уговаривались. с Носовым, а прискакала на ней младшая Звонкая. Лаврентьев умывался, когда Ася вошла к нему, стуча сапогами.
— Петр Дементьевич, плохо! — Она села на стул и некрасиво, по–бабьи, положила руки на колени. Видел; не следит за собой, расстроена, взволнована.
— Ни от кого в Воскресенском не слыхивал «хорошо», — ответил Лаврентьев, застегивая ворот рубашки. — Всегда только «плохо». В чем дело?
— Озимые преют. Залило. Вот вам!.. — Ася выхватила из кармана пучок бледно–зеленых всходов, бросила их на скатерть. — Корни гниют. С ума сойти; какая мокрая весна!
— Действительно — плохо. — Лаврентьев вертел в руках, рассматривал хворые стебельки. — Это с пшеничного участка?
— Везде так. Спозаранку все поля обошли с Анохиным и с девчатами, в грязи по колено. И на пшенице и на ржи. Одинаково. Хотели подкормку минералкой делать. Разве можно!
— Что же предпринять?
— За этим и пришла. Вы обещали подумать.
— Всю зиму, Асенька, думал. Историческое бедствие вашего села.
— Петр Дементьевич! Мы не имеем права так спокойно рассуждать. Зачем всю осень, как лошади, работали, зачем семена по зернышку отбирали, зачем в кружке учились? Зачем? Чтобы сидеть у разбитого корыта!
— Успокойтесь, Ася.
— На том свете успокоюсь. Здесь спокоя не будет, не будет. Вижу.
— Успокойтесь, еще раз вам говорю. Пошли!
Звездочка терпеливо ждала у крыльца. Лаврентьев подсадил Асю в седло, сам устроился сзади; ехали медленно, чтобы не перетрудить лошадку. Лаврентьев был встревожен, только не хотел показывать Асе свою тревогу, — вот оно, подлинное столкновение с воскресенской действительностью, перед которой не устоял Кудрявцев…
В поле тревога его возросла. По переполненным канавам неслись мутные воды, тонкой пленкой плыли они и через посевы. Не только гончарные — золотые трубы не спасли бы положения.
Асины подружки стояли непривычно, молчаливым, притихшим, грустным табунком, совсем были не похожи на тех безудержных хохотуний из семенного амбара. Не птички, а мокрые курицы.
Лаврентьев спрыгнул в грязь. Долго бродили по полям, и все молчали. Лаврентьев пойдет вправо — и девчата вправо, он налево — и они за ним, остановится — они стоят; нагнется, сорвет листок молодой пшеницы — девчата делают то же. Ему становилось ясным одно: еще три–четыре дня такого купания в холодной весенней воде, и посевы пропали. Вместо тучной нивы, на унылых проплешинах вымочек взрастут сорняки. Надо было хотя бы частично ограничить бедствие. Как — это Лаврентьев смекнул, несмотря на свой малый опыт.