Лето. Арбат. Я бегу к метро — просто девушка хочет поспеть на поезд… (Просто парень с девушкой пришли в парк: «Молли, ты как Снегурочка, сейчас растаешь у меня на глазах». Помнишь? Ну, когда мы в Парке Победы сидели спина к спине? Обращаясь к магической или божественной стороне наших отношений, я все не могла отделаться от мысли, что тебе просто нужно припомнить какую-то мелочь, но очень важную, как волшебное слово. Вспомнишь — и все вмиг кончится, разрешится. Вспомни, и тебе не придется больше складывать свою жизнь из осколков льдинок. И ты морщишь лоб, но бормочешь то ли «готтентот», то ли «терракота», перебирая губами и нервно вздрагиваешь, заслышав за спиною студенческое: «Арсений Емельянович, мы здесь!» «Тапка, перипетия, оранжерея…» Не то! Но это все так — отступление).
Я бегу на работу, бегу, оттого что не могу идти. Я ликую — мне хочется бежать и кричать: «Я люблю тебя; тебя, спящего сейчас, тебя, просыпающегося в десять, тебя, слоняющегося без дела до одиннадцати, когда я, устав от ожидания, уже могу позвонить — нет, еще полчаса». Теперь — выстрел для спринтера:
— Сеня…
— Мариша…
(Мы будем встречаться потом, случайно, на улице. Встречаться — и молчать. Смотреть… долго так, протяжно.)
— Сеня…
— Мариша…
Как герои французского кино.
Вы подарили мнеМоей любвиМой одинокий вальс?
Из дневника. Наше примирение:
«Ты пришел таким, каким я ждала тебя, каким ты должен был вернуться ко мне, Мой Гамлет.
— Я дописал диссертацию. Хочешь посмотреть?
Лезем с головой оба — вместе, разом, как обычно — в твой портфель. Да, вот она — плод твоих трудов и наших ночных прогулок. Рядом — „Гамлет“, школьное издание.
— Я читаю „Гамлета“».
Стоит ли говорить, что все первые месяцы нашего разрыва я читала «Гамлета», школьное издание. С портретом Арсения на обложке. Ты потом забрал ее. Вместе с вещами…
Оба — разом — вместе — как обычно — впрочем, может, это мне кажется, что так всегда…
— «Я вас любил когда-то»
(Я не скажу тебе «Да, Принц, мне верилось». «Да, Принц, мне верилось», — скажешь ты).
Ты. А не надо было верить!..
Я. Какого обаянья ум погиб — и т. д.
Не помню, как мы оказались в коридоре. Я бью тебя книжкой по голове: «Мариша, не надо!»
Всё. Не было четырех месяцев. Мы их проспали. Пропустили. Надо было нагонять — мы побежали… Мы бежали мимо твоих студентов из «Комсы», а они улыбались нам, восхищаясь и переглядываясь, и кивали головами.
— У нас интенсив! — кричу я что есть мочи на всю улицу Вахтангова.
— Мариша, не вступай в прямой контакт с моими студентами.
Вместо «я» — тронное «мы»! Мы, кони ея императорского величества, распираемые гордостью за себя друг с другом и друг за друга с собой, вот уже седьмой час носимся по Москве. Мы сидим под красными фонарями, не бывшими с нами в Амстердаме.
Все было так, как должно было быть. У нас.
Дома, на кухне, у тебя струился небольшой мыльный ручеек по запястью. Молча, как обычно, подаю тебе белоснежное полотенце. Ты принимаешь его. Глаза в глаза.
Вместо «я» — тронное «мы».
Мы были очень красивой парой.
XIV
С утра я спал дурно. Мне мнилось, что старуха Чезалес своим ключом открывает дверь, возится в прихожей, залезает в холодильник, потом долго метет вокруг веником и наконец ложиться поверх меня и целует в губы. Я так отчетливо ощущал клацанье ее протеза, что, вскочив в нервах, тотчас написал Марине письмо. Ее записка лежала здесь же, написанная в весьма приподнятом, не цветаевском духе. Подписалась Марина рифмой, то ли «целую крепко, твоя репка», то ли «всегда ваша, попадья Глаша» — как она подписывалась, если на нее нападал веселый стих.
И на столе и в холодильнике было пусто. Я доел пакетик чипсов, отсырелых и гнущихся, и выпил кофею. Утро было солнечное, настроение, оставленное фантомом арбатской МАМОЧКИ, восстановилось до вполне сносного. Я размышлял простенькими мыслями о том, каковы нынче мои дела, и сделал умозаключение, что дела мои ничего. Мне предстоял тягостный разговор с Робертиной, оно уже было наверное точно, Марину я с мужским цинизмом решил дистанцировать, и больше «женой» не называть, а звать «постоянной женщиной» с легкого языка Григорьяна. Того кроме, я и жить с ней не собирался, а думал лишь визитировать ее от поры до времени, а она, пускай ее — сидит у окошка и ждет, будет праздник, или нет. Таким образом, я сохраню самостоятельность, приобрету искомый статус свободного мужчины с необременительной и перспективной любовницей, а что всего важнее, смогу в скверную погоду после лекций заманивать сюда студентов, умничать и сплетничать.
Вернувшись мыслями к Дане Стрельникову, я ощутил прилив творческой энергии. Почему-то мне казалось, что я должен планировать нашу дружбу, с тем чтобы более и более привязать его к себе. Мне казалось, что у меня достанет ума обставить свою жизнь впрок любовницами и друзьями, самому же мне надлежало только заботливо поддерживать этот питомник. Промокашкой, уложенной в Робертинин очешник, я замыслил задать нашей дружбе необходимое ускорение, самому же возвеличиться в Даниных глазах знатоком потустороннего мира.
Я вернулся в Матвеевку, с тем чтобы выжидать стрельниковского звонка. Как Ты помнишь, моими предположениями он должен был объявиться нескоро. Слишком уж много Данечка глотнул безудержного красноречия и пьяных цитат из «Гамлета» в «день, когда я себя плохо вел». Тому пошли третьи сутки. Когда я спросил маму, не звонил ли кто, она назвала ворох старых приятелей, помня, правда, нетвердо всех, но, как я ни пытал ее, про «студента» вспомнить наотрез отказывалась. Ну не самому же мне было ему звонить?
Послонявшись по комнатам, я было подумал пойти к Муле в соседний дом, но вместо того улегся с книжкой. Вряд ли я отдавал себе отчет в том, что жду Даниного звонка. Однако же я лежал, бегая по одной и той же строчке, и ждал. И Ты знаешь, он позвонил. Не то чтобы соскучился, а позвонил вроде бы по делу, что-то насчет армии. Я разговаривал с ним вяло, почти с неохотой, и так — между делом заявил лукаво и энергично, вдруг, что промокашка-то у меня в кармане… хи-хи…
— Да?.. — растерялся Стрельников, и мне показалось слышным, что у него раскрылся рот и выкатились глаза, — И что теперь?
Тут я стал прощаться, у меня появились какие-то дела, к тому же и у Данечки стояли какие-то занятия, вечером репетиция…
— А ее нельзя съесть… сегодня? — спросил Стрельников, стесненно дыша.
Это было никак невозможно. Времени было далеко за полдень, на промокашку же надо полусутки — это долгое развлечение, да и мне надо отдохнуть от вчера сожранной. Я не только пикировал Данино воображение, но и в самом деле желал отдохнуть. Я размышлял, что, может быть, дня через четыре нам было бы уместно войти в царство грез… А так, устал я, никуда мне ехать не хотелось.
Данечка это понял и понуро положил трубку. «Гордый, гордый», — подумал я про него удовлетворенно и лег с книжкой.
Он перезвонил через двадцать минут.
— Арсений Станислвавович… А может быть, все-таки сегодня? Я договорюсь, меня отпустят…
Нет, нет, — сказал я сурово, — не будьте такой дитятя, надо держать себя в руках. Я говорил взрослым, прописным тоном, откровенно глумясь, и знал, что покуда у меня в очешнике промокашка, мне это будет позволено. Мы вновь пожелали друг другу скорой встречи и положили трубку.
Я взял книжку, и подумал, как же верен оказался мой расчет. Купился, купился на промокашку!
Он позвонил тут же.
— Арсений Емельянович!.. Ну пожалуйста!..
Если бы я отказал в этот раз, он ушел бы в слезы и запой, сломался бы, и его молодая жизнь пошла бы под откос. Я, проклиная малодушие его, свое малодушие, в настроении весьма скверном вернулся на Арбат, к зданию «Садовского дома» — собственности ВТУ.
Он выбежал навстречу в зеленой рубашке, в джинсах на выпендрежных помочах, поздоровался суетливо, не глядя в глаза.
— Ну, где она?
Он очевидно нервничал и не таился этого.
Я медленно и торжественно открыл очешник. Там, располовиненная маникюрными ножницами, лежала амстердамская промокашка — подарок Марины.
— Такая маленькая? — разочарованно удивился он. Видимо, со словом «промокашка» у него были только прямые ассоциации.
Тут же он вновь засуетился.
— Подождите здесь! — сказал он. — Не надо, чтобы нас видели вместе.
Последнее время мы нарочито отчужденно общались на людях, чтобы не давать повода к слухам. К каким слухам — никто из нас не задумывался, но мы говорили «слухи» и у нас были серьезные лица. Однако же наш со Стрельниковым платонический роман был весьма всем очевиден. Как мы ни скрывались, рано или поздно мы оказывались с пивом на «Кружке» по дороге к метро, в виду всех наших желанных и нежеланных знакомых. Даня со своими однокурсниками, которых и вообще не жаловал, стал замкнут и горделиво равнодушен, изменил манеру и стиль речи в ориентире на высокий образец, за что уже не раз слышал свистящие попреки: «Что, зазвездился, Стрельников, зазвездился, что пьешь с Ечеистовым?» — спрашивала его, без расчета на ответ однокурсница Лена Дорохова, с которой когда-то у Стрельникова был «роман».