Между тем она рассказывала о Голландии, показывала Гент на фотографиях, какой-то знаменитый парк в Роттердаме, полный тюльпанов, крокусов — огромных, ярких. Они казались ей еще больше и ярче оттого, что она гуляла там под «промокашкой» (чудесной совершенно промокашкой) — это был катарсис, восторг, брак с Мирозданием (у нее, кстати, осталась до сих пор та промокашка, что она привезла мне в подарок и от которой я горделиво отказался). Да-да, осталась — в точности такая же, как и съеденная ей в Роттердаме.
Мне бы отпрянуть как прежде гордо и уйти с без малого килограммом креветок в пузе, но я припомнил, как давеча, прижавшись к студенту Стрельникову остывающим на вечере телом сказал: «Даня, мне хотелось бы съесть с вами промокашку». Он, конечно, спросил, а когда у меня будет промокашка? — Я развел пьяными руками. Да, мне очень бы хотелось путешествовать с ним под ЛСД. И я, цыкая зубом и выбрызгивая из корки грейпфрута ароматический эфир, сказал Марине, смигнув как дитя:
— Уговорила. Я с тобой сожру промокашку сейчас, а ты за это мне подаришь ту, которую я не взял.
И она, конечно, засмеялась, и принесла узенькую коробочку с цветными квадратиками, и мы засунули под язык по штучке, и одна еще — большая зеленая промокашка — родная, голландская, не польское г…вно какое-нибудь, была положена мной в очешник. На внутренней поверхности очешника каллиграфическим, теперь неприятным мне почерком была сделана запись: «5 октибря 1995».
Мы стали собираться поспешно, потому что надо было еще зайти в училище, прежде чем нас накроет. Но промокашки были уж больно сильны. На подступах к работе асфальт начал резиново прогибаться под шагами, воздух — пыльный воздух майского Арбата — стал словно свежим и прохладным, нос и глаза как-то особенно увлажнились. На пути почему-то вновь попался Григорьян, которого я считал ушедшим (я представил его Марине). «Вы постоянная женщина Арсения Емельяновича?» — спросил он развязно, но так мило, что Марина ответила, поколебавшись ради меня: «Да». Я взбежал по резиновой лестнице — людей было мало. «Кто это такой красивый?» — спросила Марина. Я зашикал (мне показалось, что она слишком громка) и стал искать глазами Стрельникова. Но Марина показывала на «хорошего мальчика» Федю. Ну, красивый. И только. Пустоцвет. Посредственность. Я подосадовал, что нет Дани — мне хотелось им хвастаться.
Руки у меня дрожали, когда я вешал объявление. Оно начиналось словами: «Милые студенты…» Далее перечислялись карательные меры к задолжникам. Меня лихорадило. Стены коридора то тянулись навстречу друг другу, то расходились, давая мне больший простор. Я схватил Марину за руку и мы побежали.
Есть в столице кварталы, которые существуют, по-моему, только под кислотой. Например, бар «Рози О’Гредис». Я был натуральным образом ошеломлен, когда увидел его просто так, не измененными глазами. Или вот еще есть место — Парк Победы. Все дороги арбатских наркоманов ведут в этот притон. Сам я не бывал там иначе, чем с промокашкой. Да и что мне, вот-вот доценту кафедры искусствоведения, вольнослушателю Художественного академического института, там делать? Смотреть, как святой Егорий нашинкованному Горынычу копие в ж…пие втыкает? Но уж с промокашкой — не мне Тебе объяснять. Ой, я помню, мы с Ободовской там как-то купались в фонтане… Хотя, впрочем, это другая история.
Главное — чтобы была цель. Мы бежали в Парк Победы, пехорылом, как на трезвый ум ни один из нас не сдюжил бы. То и дело мне казалось, что у меня нет органов от голосовых связок до щиколоток и я осторожно спрашивал:
— Мариша, посмотри незаметно, я не описался?
И отходил на пару шагов.
— Нет, Сеня, — говорила Мариша, — все нормально. А почему ты вдруг так решил?
— Да нет, нет, — тушевался я, — это я для поддержания беседы.
И мы бежали дальше.
В парке купили пива, чтобы иметь какое-то дело, и сели под елки спина к спине. Мы, конечно, говорили о чем-то, но разговор этот ни запомнить, ни передать было никак нельзя. Мысль стремительно бежала по тайным, неочевидным в иное время путям, речь путалась и рвалась, не поспевая; то и дело мы, разведенные амфетамином, который голландские жулики подмешивают в ЛСД, заходились до слез судорожным смехом. Потом я глядел на елки, словно впервые их видел, и слезы исчезали, а Марина все продолжала плакать. Не думаю, что она плакала по моему поводу, но мне все равно было неприятно. Как-то у нее увеличились и выкатились глаза, из них текло, и с носу тоже текло, и губы у нее какие-то стали мокрые. Я отворачивался и опять садился спина к спине. Чтобы не выдать смущения, я сравнил ее с тающей Снегурочкой — так отчетливо, помню, представилась мне Снегурочка, которая тает на солнце, — все из нее течет, капает, как она вся раскисает и наконец превращается в кучу прелого снега.
Чтобы отвлечься от этих мыслей, я стал смотреть на руки. Вот руки мои — верный показатель, взяло меня или не взяло. Друзья всегда потешаются этим тестом, потому как считают — если я занялся смотреть на руки, так всё — нет больше Сени. Я просто оторваться не могу от своих предплечий. Если смотреть с интересной стороны (с тыльной), то непременно поразишься: «Бог мой, какие красивые!» Или: «Ну надо же, какие тонкие?» А то еще: «Не думал, что они такие волосатые!» В общем, есть чему подивиться. Материя под кожей перетекает, мерцает сокровенным светом, то вдруг мои конечности при неотрывном глядении начинают расширяться, или волосы — черные, жирные, не такие, к каким я привык, мигрируют по плоти. Вот и сейчас я стал вглядываться в руки, задумчивый ЛСДшник и амфетаминный счастливец.
Однако в этот раз меня проглючило сильнее. Я увидел, как под кожей во множестве ползают мелкие белые лярвы, навроде тех, что точат грибы. Я не испугался, а лишь удивился тому, что так откровенно галлюцинирую, и показал руки Марине. Я уже различал у червяков темные головки, светлые, синеватые кишочки — весь я был ползаем мириадами червей.
— Не надо, не смотри, — остановила меня Марина с отвращением. Я отвлекся и решил думать, что я англичанин. Меня прибило на верноподданичество королеве, хотелось сказать что-нибудь, начиная со слов: «Как подданный ея величества…» Марина в то же время смотрела на толстомясых коней Церетелева гения и очень засмеялась чему-то своему, сказав, что мы — императорские кони. Ну что Ты хочешь от обпромокашенной девушки?
Часы незаметно сменяли часы, а мы все сидели, обмениваясь рваными шутками. Потом мы встали и побежали в обратный путь. Дорогу нам пересекали цветастые подростки на роликах — девушки и мальчики, у всех у них розово сияли по коленку голые ноги. Ролики были импортные, с зеленью, с фиолетовым, в тонах узамбарских фиалок.
Мы сели в троллейбус, и чем далее увозил он нас от Парка Победы, тем более здоровое сознание побеждало ЛСД. Критические часы промокашки прошли, но она все еще была сильна. Я утомленно прикрыл глаза. «Вот хорошо, сейчас хорошо, — стремительно закрутилась мысль, — и еще долго будет хорошо. Потом я вырасту, состарюсь, выйду на пенсию… А дальше что?..» На этом «а дальше что?» мне показалось, что моя мысль дала какой-то сбой, и я стал думать по новой: «Вот я повзрослею, состарюсь, выйду на пенсию, а дальше что?..» Опять мысль двинулась не туда. Я отчетливо представил себя человеком зрелым, затем стариком… А дальше что? Я упрямо зафиксировался на исходном рубеже: «Вот я повзрослею, состарюсь, а дальше что?..» И как бы я ни пытался думать, всякий раз заканчивалось «а дальше что?» Я стал нервничать, но сорваться с холостого хода своих мыслей уже не мог. Все тот же цикл слов прокручивался в моем взбудораженном мозгу, всякий раз заканчиваясь «а дальше что?» Прежде никогда под воздействием ЛСД я не приближался к отрицательному видению мира. Прежде все было полно и бессмертно, мысли о смерти совсем миновали меня. Но теперь? Почему так теперь? Почему под кожей у меня засуетились тонкие лярвы с лиловыми кишочками? Кажется, я впервые в жизни так отчетливо представил себе, что жизнь конечна. После вопроса «а дальше что?» мне словно виделась какая-то серая хмарь, что-то цвета погасшего телевизора, я боялся назвать это… Ведь и «ничто» не назовешь! Когда совсем ничего нет, то ведь это и не назвать… Вот отчего я не мог ответить на вопрос «а дальше что?» — ответить — значило увильнуть от ответа, потому что это было даже не ничто, а то, что нельзя сказать.
«А дальше что? А дальше что?» — повторял я, не в силах свернуть с тупой мысли.
Я открыл глаза. По Кутузовскому катились на роликах две девушки с розовыми икрами — такие странные здесь, одинокие. Я попытался развлечься на что-нибудь приятное. Я представил себе Даню — несомненно, самого славного из новых знакомых, и опять закрыл глаза. «Ну хорошо, — начал я осторожно думать, — вот мы подружимся, повзрослеем…» — я уже чуял, куда меня тянет, и с настырной неумолимостью всё закончилось тем же «а дальше что?» — всё тем же вопросом, который я слышал в затылке с какой-то высокой юношеской интонацией.