А загнанность, измученность и страх во мне так сильны, что я, не веря, все равно разлепляю губы, черные, гудящие и твердые, как автомобильные шины:
— Ула…
— Хорошо. Укладывайте на носилки, везите в наблюдательный корпус. Первый этаж.
Два молодых юрких парня-санитара везут меня на каталке из приемного покоя — три двери, коридор, темный тамбур, выход на цепи. Свежий ветерок и снова разверстое жерло санитарной машины. Санитары столкнули носилки в кузов, прыгнули следом, и застучали кулаками в сплошную перегородку водительской кабины — поехали!
Парни о чем-то переговаривались, переталкивались, посмеивались. Я закрыла глаза — меня тошнило от раскачивающегося перед глазами потолка.
Горячая потная рука за пазухой халата — рванулась вверх и стиснула крепко мне грудь. Я подняла чугунные веки Вия, от страха — зажмурилась, открыла снова — надо мной нависла прыщавая мокрогубая рожа санитара — он дышал мне в лицо табаком и луком, в углу его рта закипала белая слюна. Он уже навалился на меня всем телом, другой рукой полз по животу, гадюкой вползала она между ног, он жадно щипал меня, дергал, сочил слизью.
— Не бойсь, не бойсь, девочка… — горячечно бормотал он. — Побалую тебя… пока едем… Теперь не скоро… схлопочешь…
Ах ты, гадина! Проклятая гадина! Я же почти убитая! Гадина! И тебя убью! Вот тебе, упырь мерзкий! Труположцы ненасытные! На тебе, сволочь!
Второй навалился мне на плечи, потом перекатился и сел на голову, пока его слизистый напарник, сопя и оскверняя меня падающими с лица горячими слюнями и зловонным потом, старался раздвинуть мне колени.
Ах, вы черви могильные! Вы, видно, не знаете, падаль, что можно насиловать человека, который еще дорожит жизнью. Но не меня.
Вся умирающая энергия моей жизни перешла в энергию ненависти, никогда раньше не жившую в моих жалких белковых телах, измученных предписанным мне обменом веществ.
Я била их ногами в живот — а они меня наотмашь в лицо.
Я рвала их зубами — они мне засовывали в рот мой вонючий халат.
Обломанными ногтями, скрюченными пальцами драла я их рожи.
Они всаживали мне кулаки в печень, и старались попасть ногами в почки.
И все это — в звериной железной клетке санитарного автобуса.
И все это под мой ужасающий, разрывающий обшивку машины вой — кошмарный рев затравленного, обреченного на смерть животного.
Господи, как же весь город, весь мир не слышал моего крика — По-о-мо-ог-ии-те! Я кричала вам! Я кричала о вашей судьбе!
Но только сопение, хрип, матерное бормотание разозленных и напуганных санитаров в ответ. И шум мотора едущего в больничной территории автобуса.
Сколько же он может ехать — минуту? Час? Шестьдесят лет? Вечность?
Площадь психбольницы громадна, до конца территории у меня не хватит сил.
Психушка выползла из своей ограды — она захватила весь город, весь бескрайний мир — санитарный автобус никогда не доплывает до берега яви. Раньше они убьют меня.
Ослепительно яркие звезды вспыхивали у меня от ударов по голове — боли я не чувствовала уже — а только слепящий свет, затмевающий мир. Энергия ненависти выгорала, силы мои кончались, и усталость перед последним вздохом затапливала меня теплой водой равнодушия.
Какая разница — моя душа умерла.
Накинули они мне петлю на лодыжки, и связали руки. Осклизлый мальчишка вздохнул облегченно и плюнул мне в лицо:
— Тьфу! Погань проклятая! Ей удовольствие хотели сделать, а она, сука сумасшедшая, еще брыкается…
И автобус остановился. Снаружи отворили люк — две толстые здоровенные няньки.
Женщины! Тетеньки дорогие! Спасите! Помогите мне… Санитар поволок меня, крикнув на ходу нянькам:
— Подстраховывайте! Эта падаль нас чуть не задушила — возбуждена очень! Ее велели в наблюдательную палату для буйных…
Толстая нянька сказала мне незло-безразлично:
— Ну-ну! Не бушуй! Серы захотела? У нас это — мигом…
Приемный тамбур. Пост медсестры — молоденькая тоненькая девочка смотрит на меня равнодушным рыбьим глазом, берет у санитаров мои бумаги, смотрит их под желтым кругом настольной лампы. В зарешеченном окне уже темно.
— Ее Эва велела положить в наблюдательную, — говорит санитар и добавляет задумчиво: — Для буйных…
— Хорошо. В третьей палате есть место…
Санитар щупает пальцами ссадины и царапины на лице, просит у сестры:
— Вика, дай перекись водорода или йод. Смотри, как эта стерва меня отделала — кто ее знает, еще заразишься…
Сумрак коридора. Тепло. Не бьют, но боль в ушибах и ударах начинает просыпаться, скулить тонкими голосами, набирая голос, силу и власть.
Катится куда-то моя каталка. Все равно. Я — ничья. Прощай, Алеша. Навсегда. Ты был мой радостный светлый сон, моя придумка, прихоть фантазии, ласковый сполох перед пробуждением в вечном кошмаре бескрайней психбольницы.
Я дралась с этими выродками не за себя. Мне — все равно. Я умерла. Я дралась — за тебя. Когда я была жива, я была только твоя. Прощай, любимый…
Остановка, поворот. Вкатили в палату. Одна койка пуста, на другой кто-то невидимый закопался под матрац с головой и тихо, зло воет. Нянька походя бьет по выпирающей спине — или животу — кулаком, беззлобно говорит:
— От, покою нет! Ляг как след, паскуда!
Потом перекидывают меня на пустую койку и, не снимая с рук и ног пут, вяжут меня к кровати поясами из сложенных по длине простынь. Хомут на шею, оттуда — под мышки, вокруг измученных изломанных плечей, каждую руку в отдельности прикручивают к железной раме. Связку на ноги — потом снимают мои дорожные путы и уходят.
Я распята. Раскинуты руки, задрана голова, стянуты ноги — не шевельнуться.
Воет под матрацем соседка.
И такой же неутешной болью воет во мне каждая избитая, замученная клеточка.
Я распята. Может быть — все справедливо? Может быть, это за твой суд, первосвященник Каиафа, вишу я сейчас на железной раме? За то, что ты ткнул пальцем в Назорея — «распни его!» Но ты хотел спасти брата нашего Варраву. Меня распяли в обмен на брата моего и прародителя Варраву.
Ты доволен?
Мне все равно. Я — ничья. Меня нет.
39. АЛЕШКА. ПОД КОЛПАКОМ
Я вышел из Севкиного подъезда и пошел не во двор, где оставил «моську», а свернул под арку, на улицу. В этом же доме — магазин, я решил здесь взять водки, чтобы больше не останавливаться по дороге.
Сумерки наливались темнотой, мазутом отсвечивал мокрый асфальт, донимал резкий ветер. Гудел во мне туман — серый, живой, шевелящийся, теснящий невыносимой тоской сердце.
Я — взятый под колпак, напуганный и больной Гамлет. Эта роль не по мне — тут нужно не только желание. Одного запала лицедея, ревущего актерского куража — мало. Нужна огромная сила. А у меня внутри страх — горячий и тошнотный, как тюремная баланда. Никто не представляет себе так хорошо эту веселую компанию, с которой я завязался.
Вот так объяснял Соломон свой замечательный образ Уриэля Акосты: «Уриэль — изломанные руки, не способные действовать. Он еще способен понимать, сильно мыслить, но эти руки не действуют…»
У меня изломаны страхом руки.
У нас не боится только тот, кто не понимает, что ему грозит.
Ну ее — водку — к черту! Поеду к Уле.
Я круто развернулся и зашагал к арке.
И наткнулся на колющий, вперенный в меня взгляд.
Мы сразу же разминулись, но секунду или две я видел глаза, вцепившиеся в меня, как собачьи клыки. Прохожие так не смотрят — они погружены в себя, их глаза развернуты в свой мир.
Поворачивая в арку, я оглянулся — человек с цепким взглядом медленно шел за мной. Он не прохожий. Его глаза работают. Они отрабатывают меня.
Я шел дальше, боясь обернуться, и незримый акселератор выбрасывал в мою кровь адреналин шипящей струей.
За мной шла ищейка. Человек-пес незаметно нюхал мой след. Один он или их здесь свора?
Наверное, не надо показывать, что я его видел. Чего он хочет? Неужели они решили арестовать меня? За что? Или они хотят присмотреть — куда я хожу?
Или человекопес ждет крика загонщика — ату его! — и вместе с другими сорвется, чтобы начать пугать меня? Ведь Севка сказал: «Они тебя пугать будут сами!»
Но пугать меня еще рано. Ультиматум только передан — они еще не могут знать ответ. И они не знают, что во мне шизофренически сожительствуют — в ужасе и смертельных сражениях — изломанные руки Уриэля и яростная запальчивость Гамлета.
Как выглядит ищейка? Коричневый берет и… и… и… Больше ничего не помню! Кажется, синтетическая куртка. Синяя. Или черная.
Нет, пугать меня рано. Они не знают ответа. Или Севка уже сообщил им? Нет, не станет он этого делать пока. Ему это самому невыгодно.
И арестовывать они меня не станут — пока еще не за что. Предъявить мне нечего. Хотя, как любил повторять наш папашка, — состав преступления не имеет значения, имеет значение состав суда.