вновь обосновался у себя на даче в Мезон-Лаффитте и приступил к работе над тремя картинами казней, в первую очередь — над «Английской казнью в Индии».
Сделав набросок картины, Верещагин решил навестить Тургенева. Приехав в Буживаль, он узнал, что Иван Сергеевич чувствует себя очень плохо — лежит, не поднимаясь, в темной комнате при спущенных шторах. Василий Васильевич не захотел беспокоить больного и, не сказав слуге своего имени, в тревожном состоянии уехал обратно. Через несколько дней он снова отправился в Буживаль. Верещагин думал, что Тургенев осилит болезнь, поправится, что они еще не раз встретятся для душевных разговоров. И при этой встрече, как обычно, он хотел утешить Тургенева заготовленной шуткой. Но, увидев его пожелтевшим, высохшим, истерзанным неизлечимой болезнью, Верещагин растерялся. Заметив это, Тургенев, еле переводя дыхание, заговорил с ним о себе, сказал, что у него теперь нет ни малейшей надежды на выздоровление: «Мы с вами были разных характеров, я всегда был слаб, вы — энергичны, решительны… Не утешайте меня, Василий Васильевич, я страдаю так, что по сту раз на день призываю смерть. Я не боюсь расстаться с жизнью, мне ничего не жалко».
Верещагин недолго находился у постели Тургенева: он не мог сдержать слезы, когда услышал последний стон умирающего. Глубоко опечаленный, он добрался до своей загородной дачи поздней ночью. А через два-три дня художник снова встал к мольберту. Разложенные на столе и на креслах наброски карандашом и красочные этюды Индии, с ее обильным солнечным светом, горячими песками и небом — глубоким и спокойным, типы индийских крестьян-повстанцев, английских солдат и зарисовки полевых пушек — всё это постепенно переносилось на полотно. И вот уже картина почти завершена… На песчаной, раскаленной солнцем земле поставлены в ровный ряд полевые орудия. Около каждого из них орудийный расчет из четырех солдат и одного офицера. Все это строго, сурово и просто. И солдаты, как подобает им, стоят в полной форме, на вытяжку в ожидании команды. Впереди пушек — повстанцы, приготовленные на убой. Все они в белых, наподобие саванов, длинных одеждах, в башмаках с загнутыми узкими носками. Ноги связаны у щиколоток веревками, руки, согнутые за спину, привязаны к деревянным брусьям, положенным поперек орудийных стволов. И каждой жертве пушечный ствол упирается в спину. Стоит только наводчику дернуть шнур — и выстрел орудия разнесет в прах любого. Верещагин, держа в одной руке палитру, кисть — в другой, то отходит на расстояние нескольких метров от полотна, то снова приближается к нему и продолжает работу.
На переднем плане у первого орудия он изобразил седобородого старца. В ту пору в Индии были подобные люди, умудренные житейским опытом, ненавидевшие англичан и влиявшие на умы населения. В предсмертных судорогах старик, изогнувшись, выпятил тощую грудь, закинул голову назад и полузакрытыми глазами смотрит на солнце, как на вечное божество. Рот обреченного раскрыт. Приговоренный к смерти шепчет последние слова последней молитвы… Верещагин всматривается в черты лица изображенного им вожака сипаев, который напоминает своей внешностью одного из проводников, путешествовавших с ним к вершинам Гималаев, и воспоминания о первом путешествии в Индию захватывают художника. Потом он переходит к другому обреченному на смерть повстанцу, также привязанному к жерлу орудия. Этот молод. Ему хочется жить, но он потерял способность сопротивляться, ослаб, ноги подкосились, голова повисла на грудь, и слезы капают на согнувшиеся колени и на горячий песок. Ему не до молитвы, он уже видел, как английский порох разнес в мелкие клочья его товарищей. Дальше, за сипаем, все уменьшаясь и уменьшаясь, виднелись скрученные, привязанные к стволам пушек повстанцы, а справа — ряды английских солдат-артиллеристов, в касках, покрытых белыми чехлами.
В эту пору работы над картинами трех казней Василий Васильевич жил, как обычно, в Мезон-Лаффитте, с Елизаветой Кондратьевной. Сторож Яков уехал в Россию сопровождать верещагинские картины, взятые у Третьякова временно для заграничных выставок. Попутно Яков заглянул к себе на родину, в костромскую деревушку, — посмотреть, как живут мужики при новом царе, и оставить семье на пропитание денег из своего заработка. Яков задержался по хозяйским делам из-за постройки новой избы и долго не выезжал в Париж. Верещагин поторопил его телеграммой. Тогда Яков, доехав до Костромы, ответил хозяину депешей: «Сичас выезжаю». Его «сичас» длился еще полмесяца. Шли дни за днями. Начиналась скучная осень: листья на деревьях вокруг мастерской желтели и осыпались при малейшем дуновении ветра. Сторож Яков Михайлов вернулся из поездки в Россию, привез много деревенских новостей и бочонок свежесоленых рыжиков, чем особенно угодил своему хозяину.
В туманную парижскую осень уставший от работы Верещагин почти никуда, за редким исключением, не выходил из мастерской и никого не принимал. Тогда же к болезненной его раздражительности добавились подозрительность и недоверие к жене. Отношения между ним и Елизаветой Кондратьевной становились натянутыми. Вот уже много лет он прожил с ней, а детей не было, семьи — а в полном смысле этого слова — не получилось. Разъезды по свету заставляли его оставлять жену в томительном одиночестве. До него стали доходить липкие слухи и намеки на то, что когда орел покидает свое гнездо, к орлице, залетает зловещий ворон. И даже называли фамилию этого «ворона» — какого-то мюнхенского немца. Подстеречь залетную птицу он был не прочь, но явных улик не было, а сплетня — не улика…
Елизавета Кондратьевна часто отлучалась из Мезон-Лаффитта в город. Она обходила парижские магазины и ателье, приобретала дорогие платья, заказывала шляпы, кружевные накидки и прочие наряды. Иногда, возвратясь из города с покупками, она замечала, что ее супруг, сложив кисти, сидит, задумавшись, в кресле и смотрит на свою новую картину. Приоткрыв дверь, Елизавета Кондратьевна тихонько входила в мастерскую.
— Вася, ты уже закончил картину?
— Нет, еще не закончил. Небо мне не нравится. Оно еще не совсем индийское. Шеренга английских солдат позади пушек в солнечном мареве еле-еле заметна: нужно написать ясней и покрыть просвечивающей прозрачной краской. Ну, это потом… А ты что — всё по Парижу носишься? Нарядами занята? Успевай, успевай, голубушка! Самоукрашение — это признак старости. Авось кому приглянешься.
— Василий, зачем грубить?
— Извини, это не грубость.