— А что такое?
— Это мой взгляд на лишние вещи, в которых ты без надобности начинаешь захлебываться. И чего ради — не понимаю…
— Ах вот как! А я и не замечала этого. Оказывается, я захлебываюсь, тону? Погибаю! Спасите!.. Работай, я не буду мешать… — Елизавета Кондратьевна спесиво поджала губы и, высоко подняв голову, удалилась из мастерской.
Отставив «Английскую казнь» в сторону, Верещагин водрузил на большой дубовый мольберт начатое красками полотно «Казнь через повешение в России». Над этой картиной он немало уже поработал.
Однажды, когда работа над картиной «Казнь через повешение в России» подходила к концу, к Верещагину зашел Крамской. С некоторой поры между ним и Верещагиным отношения стали натянутыми. Крамской, ранее усиленно хваливший Верещагина, в последнее время высказывал отрицательные суждения о некоторых его работах. Об изменившихся взглядах Крамского Верещагин знал, но разные слухи и сплетни пропускал мимо ушей. Идя к Верещагину, Крамской рассчитывал, что прямой и резкий Василий Васильевич не обойдется без грубостей. Но Верещагин неожиданно принял его дружески, как дорогого гостя и собрата по профессии, и сразу же, пресекая все недомолвки и размолвки, заговорил, ничуть не обнаруживая обиды и недовольства:
— Иван Николаевич, люди говорят, что вы меня поносите, ругаете на чем только свет держится. А я этому не верю! Садитесь-ка как вам удобней да посмотрите мою новую работу. А я послушаю ваши замечания. И чтобы не забыть, хочу поблагодарить вас за теплый отзыв о моем фотографическом альбоме картин русско-турецкой войны. У меня есть «Художественный журнал» за восемьдесят первый год. В январском номере… позвольте, процитирую приблизительно то, что вы написали обо мне: «…Верещагин слишком живой человек, чтобы нам рассуждать о нем хладнокровно. В нем есть нечто, кроме художника: его произведения, помимо живописных достоинств, заключают мысли, идеи, с которыми мы не привыкли встречаться в картинах других художников». И дальше вы доказываете, что все картины мои вместе и поучительны, и интересны, и что иностранцы, рассуждая о моих картинах, видят в них русскую оригинальность… Премного вам признателен за столь хорошие слова, полагаю, что они от здравого ума и чистого сердца? — Верещагин с хитринкой, промелькнувшей в его глазах, улыбнулся и вопросительно посмотрел на Крамского. Тот кашлянул и, шутя погрозив пальцем, сказал:
— Этим вы хотите сказать, что разговор между нами будет мирный. Что ж, можно и мирно. Но если и подеремся, то не с целью взаимного истребления.
— Согласен, — ответил Верещагин и стал показывать ему обе, в основном законченные картины, а о третьей сказал, что она пока в замыслах и что прежде чем начать писать картину «Римская казнь», он побывает в Палестине.
Крамской молча выслушал его и долго, задумавшись, печальными глазами рассматривал картину. Наконец усталый, тяжело вздохнув, сказал:
— Впечатление сильное. Да… И опять идеи, достойные полотен, и полотна, достойные идей… Английскую казнь, кроме вас, Василий Васильевич, никому бы не написать, да и казнь народовольцев изобразить тоже можно лишь благодаря вашей смелости. Обе картины дышат выразительной правдой, неподкупной искренностью. И что же будет? В России не позволят вам показывать «Казнь народовольцев», а в Англии наложат запрет на картину, бьющую по зубам английских колонизаторов. Однако обо картины будут жить. И кто хоть однажды взглянет на них — вовек не забудет. Вот только падающие снежинки на картине «Казнь через повешение в России», пожалуй, неуместны. Казнь совершалась в апреле. В эту пору в Питере весна в разгаре. Впрочем, допускаю это незначительное отступление от натуры, от факта. Снежок этот — русский, тоскливый, лениво падающий — как бы подчеркивает тяжесть настроения, создаваемого картиной. И толпа горожан — праздных созерцателей, и жандармы — конные и пешие, и при сем присутствующий поп, и силуэты повешенных в тесном кругу конвоиров, столпившихся у эшафота, — все просто, нечего убавить и нечего прибавить к этой целостной и своеобразной композиции. Удивительный вы человек, Василий Васильевич, в такую жестокую пору — и решиться писать такую картину!..
— Почувствовал, что не могу не писать, — ответил Верещагин и спросил: — А вы над чем работаете?
— Дорогой Василий Васильевич, за последнее время делаю мало и живу неважно. С постройкой дачи в Сиверской чертовски залез в долги. Продавал себя Третьякову, просил по тысяче рублей в месяц, а что напишу — он хозяин. Но Павел Михайлович отмолчался. Видимо, не верит в мои силы!.. Ну что ж, умру — пять человек нищих после меня останется… — Крамской искоса мрачно посмотрел на Верещагина и добавил безрадостно, ничуть не меняя голоса: — Да еще кое-что, конечно, останется в собрании у Третьякова. Не так давно нужда заставила меня писать этого, нынешнего «мужицкого царя».
— Мужицкого?! — усмехаясь, спросил Верещагин.
— Ну да, мужицкого. Александр Третий, и возможно последний, между прочим любит, когда его так величают.
— Разумеется, новому идолу Российской империи было бы очень по душе, если бы все классы в России — и купечество, и прогоревшие дворяне — все бы были ему так же покорны, как те наши невежественные и неграмотные крестьяне, которые почитают царя земным богом. Только в этом смысле он «мужицкий»! Но мужик не слепец, видит и чувствует свое разорение, обнищание, духовную бедность и кабалу. И едва ли Александру Третьему придется долго пользоваться этим «мужицким» титулом. Что ж, Иван Николаевич, нужда чего не делает. Надо уметь и царей рисовать. Какой был прекрасный в свое время портретист-скульптор Федот Шубин! Помните бюст Павла Первого? Как он смело и правдиво изобразил этого урода и выродка!
— Так то — Шубин! Много ли у нас в истории русского искусства таких портретистов, как Шубин в скульптуре, а Левицкий в живописи? Один-два — да и обчелся, — сказал Крамской.
— Вам, Иван Николаевич, нельзя на себя жаловаться. В этом жанре вы превосходный мастер. Например, портреты Шишкина, Толстого, Григоровича или того же безымянного простого лесника замечательны! Да что вас хвалить? Вы отлично знаете себе цену. — Верещагин заметил, что Крамской начинает волноваться и чувствовать себя неудобно. — Ну ладно, не буду гостя обижать похвалой, — сказал он,