В эту ночь все врачи, съехавшиеся в лагерь, первый раз выспались всласть не по приказу, а в свое удовольствие. Утром за завтраком Володе дали радиограмму от доктора Васи — из Кхары. Тот в истерических выражениях требовал вызова «на подлинное дело». Софья Ивановна сказала:
— Каждый человек обязан делать то, что он делает, это его долг. А то, что он не делает, делают другие…
Володя усмехнулся. Теперь его никогда больше не раздражала Софья Ивановна. Он знал цену Солдатенковой — ее настоящую, человеческую цену.
В пятницу лагерь начали сворачивать. Устименко только что вернулся с объезда своих кочевий, слез с коня и почувствовал себя плохо: его шатнуло раз и другой. Доктор Лобода подошел к нему поближе, сказал осторожно:
— Простудились, наверное?
— Возможно! — сухо ответил Володя.
И сам, слабо улыбаясь, пошел в изолятор. Он больше не сомневался, что это чума. Покалывало в боку, походка была пьяная, как у заболевших чумой. И язык меловой, характерный.
Едва он лег, вошел Баринов в халате, но без респиратора.
— Оденьтесь как следует! — сказал Устименко. — Иначе я брошу в вас табуреткой.
— А вы меня не учите! — прикрикнул Баринов.
— Повторяю — я швырну табуреткой. У меня чума.
Аркадий Валентинович вышел. Устименко измерил температуру — было тридцать восемь и шесть. Опять явились Баринов и Лобода, уже в респираторах, за их спинами виднелась Туш. Как это было странно — слышать их глухие голоса, а самому сидеть без очков-консервов, без комбинезона, без респиратора.
Покуда носили мокроту в лабораторию, Володя писал письма. Голова его кружилась, во рту было сухо, так сухо, что он без конца пил. И писал:
«Варя! Это письмо продезинфицировано, ты не бойся. Вышла глупая история. Когда ты будешь читать эти строчки, меня уже похоронят. Сейчас я немножко ослабел, умирать не хочется, да и глупо, я тебя, Варя, люблю и никогда не переставал любить. Понимаешь…»
Опять пришел Баринов, сказал громко и весело:
— Я считаю, коллега, что это крупозная пневмония…
Володя внимательно посмотрел в закрытые очками-консервами глаза Баринова и ответил:
— Вы же сами рассказывали, что так обычно утешают заболевших врачей.
— Давайте-ка ложитесь! — велел Баринов.
В дверях опять стояла Туш. Она принесла почту — письмо от Вари и от Аглаи. Варвара писала с флота. «Я на флоте», — прочитал Володя, и снова про театр. Было и про войну несколько слов, и про то, как Володе с его характером трудно, вероятно, лечить разные там «бронхиты-аппендициты». И тетка Аглая тоже писала про войну.
Володя откашлялся, крови в мокроте не было. К вечеру за окном появился летчик Паша — приложил к стеклу записку: «Есть коньяк, может, выпьешь, доктор?» Устименко показал кукиш и лег на кровать.
Второй анализ по Граму опять ничего не дал. Нужно было ждать.
У двери, за стенкой, все время сидела Туш; он слышал ее характерные легкие шаги, ее шепот. Несколько раз заглядывала Солдатенкова и спрашивала у Володи, точно он был маленьким:
— Ну? Как мы себя чувствуем? Мы покушали?
— Мы хотим, чтобы все шли к черту со своей чуткостью! — сказал Володя.
В руке он держал термометр. Тридцать девять и шесть. И тошнит, ужасно тошнит.
Ночью у его кровати сидел доктор Лобода. Володя бредил. Лободу сменил толстый Шумилов. От нечего делать он взял со стола не дописанное Володей письмо к тете Аглае и прочитал: «До черта жалко, что ничего не сделано. И если бы ты, тетка, увидела эту великую армию эпидемиологов, если бы ты поняла, какие это люди! Вот, например, доктор Шумилов. С виду просто толстый обрубок, рассказывает глупые анекдоты, сам первый хохочет…»
«Ну вот еще! — сконфузился и обиделся Шумилов. — Когда это я первый хохочу?»
Положив письмо на стол, он посчитал спящему Володе пульс и вдруг заметил характерный белый треугольник — на подбородке и у носа.
— Туш! — крикнул он. — Помогите мне!
Вдвоем они положили бредящего Володю на спину, и Шумилов отогнул на Устименке рубашку.
— Сыпь! — счастливым голосом сказал он. — Вы видите, Туш? И это правильно, что я толстый обрубок! Мало того, что обрубок, еще и дурак! Будите скорее Баринова! Немедленно!
Короткими пальцами он развязал завязку респиратора, стащил очки, стряхнул капюшон. Толстое, щекастое его лицо, распаренное в жаре, было счастливо.
— Скарлатинка! — сказал он Барипову. — Скарлатиночка! И какая славненькая, характерненькая, хрестоматийная, для студента! Куда же мы с вами годимся? Все забыли? Девчурочку-то он у мертвой матери из объятий вынул. У девочки-то скарлатина. Ах ты господи, как оскандалились! Вы на сыпь взгляните — сплошное поле гиперемии. И лицо: скарлатиновая бабочка, никуда не денешься. Вот-т как-с, товарищ профессор…
— М-да, — сказал Баринов. — И на старуху бывает проруха. Нужно, пожалуй, Пашу разбудить, пускай за сывороткой подлетит, мы на девочку-то всю извели.
Пашу разбудили.
Погодя Туш тихонько спросила:
— Это не чума у него, да, так, товарищ профессор?
— Нет, дорогуся, это скарлатина! — сказал Шумилов, всем своим лицом излучая радость. — Скарлатинушка. Скарлатиночка.
Баринов все смотрел на Володю. Потом вдруг сказал:
— Знаете что, Ипполит Захарович? Там, в столовой, есть шампанское. Пойдем и выпьем бутылку. За нашу смену! Вот за таких парней!
Они ушли, а Туш осталась. Долго слушала она, как бредит Володя, потом взяла его большую горячую руку и поцеловала…
Утром вся группа профессора Баринова уехала в Кхару. В тот же день три тяжелых самолета взлетели с посадочной площадки Кхары и, сделав прощальный круг над городом, легли курсом на Москву. Улетела экспедиция неожиданно, в проливной дождь. Докторов провожал только Тод-Жин.
— Их кладите в крайнюю юрту, — бредил в это время Володя. — В самую крайнюю. И запретить хождение. За-пре-тить!..
Второго октября Устименко уезжал из Кхары. Утром он обошел больницу, попрощался с больными, с дедом Абатаем, поискал Туш, но нигде ее не нашел. Пелагея Маркелова мыла операционную, он протянул ей руку, сказал:
— Ну, как вам работается? Ничего?
— Хорошо! — смущенно опустив глаза, сказала она. — Мне хорошо, а вот Софья Ивановна…
— Софья Ивановна — отличный человек! — строго перебил Володя. — И врач настоящий. Не нам с вами ее осуждать! Вот так. Прощайте, Пелагея Егоровна.
С Васей Беловым они обнялись и трижды поцеловались.
— К Новому году мы фашистов раскокаем! — сказал новый главный врач. — У них с бензином тягчайшее положение. И надо ждать взрыва изнутри. Я об этом думал. Вы думали?
— Думал! — с улыбкой ответил Устименко.
Ему почему-то всегда хотелось улыбаться, когда он разговаривал с Васей.
Часов в девять он вышел к каравану — семь всадников и несколько вьючных лошадей. Было очень жарко, Кхара мучалась от внезапного осеннего зноя. Мады-Данзы держал над доктором Васей зонтик, на Володю он не обращал больше никакого внимания. Софья Ивановна строго велела Володе выслать из центра какие-то бланки и шнуровые книги. Ему захотелось поцеловать ее, но она сердилась на путаницу в поквартальном отчете, и последнее, что от нее услышал Устименко, были слова, что ей что то «даже странно», что именно — было неинтересно.
Вольные смотрели в окна, дед Абатай подтягивал подпруги, вьюки, переметные сумки, командовал, распоряжался. Поодаль исподлобья смотрел бывший шаман — расстрига Огу. Володя подозвал его ближе, Огу рассердился:
— Зачем нехорошо сделал — бубен, шапку, жезл уронил в воду, в Таа-Хао? Камлать не могу для хорошей тебе дороги, для чего так, а, да?
— Обойдусь! — усмехнулся Володя — И про эту дрянь забудь думать. Тод-Жина увижу, скажу: Огу теперь человек. Тод-Жин в санитары тебя возьмет, но если водку пить станешь — доктор Вася выгонит. Прощай!
Он сел в седло и только теперь увидел Туш. Прижавшись к воротам больницы, она улыбалась Володе дрожащими губами.
— Я напишу вам, — сказал Володя, тронув жеребца каблуками и поравнявшись с Туш. — Я напишу вам большое письмо. А доктор Вася прочтет. Ладно?
— Не ладно! — тряхнула черными косами Туш. — Когда вы напишете, я сама научусь хорошо читать. Это ведь будет не скоро? А, да, так?
И маленькой рукой взялась за его стремя, но тотчас же отпустила, потому что если женщина берется за стремя, то это значит, что на коне сидит человек, который ее любит. А Володя не любил ее.
— До свидания все! — сказал Володя.
Караван тронулся. Дед Абатай побежал рядом с Володиным конем. И чем дальше подымали пыль кони каравана по Кхаре, тем больше сходилось народу вокруг. Знакомые и полузнакомые люди шли рядом с Володей и протягивали ему кислый сыр, который, было известно, он любил.
— Возьми курут! — кричали ему. — Возьми, ты будешь кушать курут на войне!