Шато повторил эту фразу уже дюжину раз, склоняя ее на все лады. Сегодня вечером он был самим собой, а не Робеспьером. Медальон он не надел, Адамберг был в этом уверен.
– Он заговорил? – спросил Шато.
– Рта не раскрыл. Врач констатировал состояние агрессии… Минутку, я даже записал… “Состояние деструктивной агрессии, – прочел Адамберг, – характеризующееся острой фрустрацией и чувством ненависти, скорее всего психопатического происхождения”. Он разбил все, что мог, в своей палате – телевизор, телефон, окно, тумбочку, и ему вкололи успокоительное. Вы никогда не замечали в нем такой агрессивности?
– Нет, – сказал Шато, покачав головой, – нет. Хотя кто знает.
– Каким он был судьей?
– Говорят, беспощадным. Я не хотел обращать внимания на эти слухи, мне от них становилось не по себе.
– Почему?
– Слишком уж страстно он увлекся революционным трибуналом. Иногда перегибал палку. В частности, он с усмешкой заявлял, что по сравнению с ним наши суды – это просто детский сад.
– Вы были друзьями?
– Коллегами. Он всегда держался отчужденно. Ему было свойственно обостренное чувство социальных различий. Я-то всего лишь бухгалтер, а он судья. В среде, где он вращался, его собеседниками были заметные фигуры из мира политики и финансов. Блондин говорил, что он устраивал роскошные приемы на своей вилле в Версале, где собирались, так сказать, лучшие люди. Или худшие, как посмотреть.
– А Блондина приглашали?
– Он известный психиатр из больницы Гарша.
– Именно там Брюнет просил его охранять.
– Самозванец. – Шато пожал плечами. – Шарль никогда не был психиатром. А вам сказал, что был?
– Да.
– В этом есть доля истины, потому что он очень увлекался психиатрией. Он пытался “угадывать” людей и вечно мучил Блондина вопросами, можно ли по тому или иному признаку, жесту, выражению лица или интонации понять, что человек особенно уязвим? Что он пребывает в депрессии, что его терзают угрызения совести? Он пытался найти в человеке слабое место, так сказать. И, приглашая Блондина на свои вечеринки, поручал ему разнообразные задания. Изучить того или иного политика, банкира, промышленника и дать ему полный отчет. Блондину это совершенно не нравилось, он говорил, что он врач и не намерен лезть людям в душу, но Шарль обладал даром убеждения. Его слушались, и всё тут. Но иногда, – улыбнулся Шато, – он начинал бояться меня или, того хуже, невольно восхищался мною.
– Когда вы были Робеспьером?
– Браво, комиссар. Он же отчаянный робеспьерист. Он упрекал своего кумира только в одном: его пресловутой добродетели. Еще ему не нравилось, что Робеспьер ни разу не захотел присутствовать при казни. Вид крови внушал ему отвращение. Брюнет считал, что это все просто гадкое лицемерие. “Вывод дилетанта, друг мой”, говорил ему Блондин. Но Шарль не отступался. Он желал видеть Робеспьера не кабинетной крысой, а человеком действия, который собственноручно рубит головы и, проносясь по улицам вместе с народом, насаживает их на штыки, а потом сам поднимается на эшафот, чтобы привести в действие нож гильотины. Сейчас все становится понятно: Шарль просто обожал кровь, казни, бойню. И самого себя. Почему бы не пожертвовать двумя спутниками в Исландии, если благодаря этому он выживет? Неясно, правда, почему он ждал столько лет, прежде чем начать убивать их одного за другим. Или его вдруг захлестнула слепая ярость?
– Это слепая самозащита. Алиса Готье призналась первой, и с тех пор равновесие в исландской группе пошатнулось. Следом мог расколоться Амадей Мафоре, а за ним и его отец. И Виктор тоже. Он терял контроль над группой. И решил с ними покончить раз и навсегда.
– У меня это не укладывается в голове, – повторил Шато в тринадцатый раз. – Шесть убийств, пять покушений. Как, кстати, та женщина, в которую он стрелял в лесу, словно чудовище Фуше?
Адамберг остановился:
– Они говорят, прогнозы делать рано.
– Сожалею. После последнего июльского собрания, то есть заседаний восьмого и девятого термидора, я распущу Общество.
– Вы сказали, что имеющихся средств, переданных Мафоре – по приказу Шарля Рольбена, как вы понимаете, – вам хватит, чтобы довести до конца свое исследование.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
– Уже все равно, комиссар. Продолжать было бы просто неприлично. Занавес опустился. К тому же, когда станет известно, кем был Шарль на самом деле, что он натворил и секретарем какого общества являлся, скандал все равно разразится и сметет нас. Наша песенка спета.
Стемнело. Шато сел на скамейку, вытянув ноги, но спину он по-прежнему держал прямо. Адамберг закурил.
– Почему, собственно? – спросил Адамберг. – И почему не продолжить жить с ним иначе?
– С кем?
– С Робеспьером. Вы сегодня не надели зубы?
– Какие зубы?
– Его. Зубы, которые хирург вынул у него изо рта ночью десятого термидора. Позже он отдал их на хранение Элеоноре Дюпле, потом Франсуа-Дидье Шато, и так они передавались от отца к сыну, пока не дошли до вас. Вы же потомок предполагаемого сына Робеспьера.
– Вы заговариваетесь, комиссар.
– Вы носите их здесь, – сказал Адамберг, дотронувшись до его груди, – в медальоне. И тогда он проникает в вас. Поглощает Франсуа Шато со всеми потрохами, и возвращается снова, и существует уже самостоятельно, без вас.
Шато протянул руку за сигаретой, больше не удивляясь ее внешнему виду.
– Хватит вам артачиться, – сказал Адамберг, дав ему прикурить. – История подошла к концу.
– А вам-то что, существуют эти зубы или нет? Ношу я их или не ношу? Проникает он в меня или не проникает? Какое вам дело?
– Мое дело могло бы называться “Франсуа Шато со всеми потрохами”. Которого он рано или поздно сожрет, а впрочем, почему бы и нет. Просто хватит с меня сожранных.
– Выхода нет, – мрачно сказал Шато.
– Сделайте анализ ДНК. И зубы отдайте на экспертизу. Вы получите ответ. И узнаете наконец, являетесь ли вы в действительности его потомком или в 1790 году некая мать-одиночка просто похвасталась, что забеременела от великого человека.
– Ни за что.
– Боитесь?
– Да.
– Что окажетесь его потомком? Или что не окажетесь?
– И того и другого.
– Страхи, порожденные сомнением, растут как на дрожжах, и избавиться от них можно только при помощи твердого знания.
– Как у вас все просто, комиссар.
– Разумеется. Зато вы узнаете правду, и это многое изменит в вашей жизни.
– Я не собираюсь многое менять.
– Это будут исторические факты, – не отступал Адамберг. – Какой бы ответ вы ни получили, вы по-прежнему сможете выступать в образе Робеспьера, если уж вам так хочется. Зато вы будете точно знать, где он, а где Франсуа Шато. Это не так уж мало. А зубы отдадите тому, кому положено: народу, как сказал бы Робеспьер. Верните их народу. В музей Карнавале, у них там хранится только жалкая прядка его волос.
– Ни за что, – повторил Шато. – Ни за что, слышите?
Адамберг затушил сигарету, встал и принялся описывать круги вокруг статуи Генриха IV.
– Я пойду, – сказал он наконец, вернувшись к скамейке.
Оставив Шато наедине с его тяжелой судьбой, Адамберг перешел по мосту на левый берег, вдыхая по пути запахи Сены, и облокотился о парапет, чтобы посмотреть, как течет река, грязная и измельчавшая, но не утратившая своей мощи. Прошло минут пятнадцать, может, больше. Внезапно Шато со смутной улыбкой оперся о парапет рядом с ним. Нельзя сказать, что он повеселел, но, во всяком случае, его явно отпустило.
– Я сделаю, комиссар. Анализ ДНК.
Адамберг кивнул. Шато расправил плечи и, как всегда, с прямой спиной – от этого он уже никогда не отучится – протянул ему руку:
– Спасибо, гражданин Адамберг.
Шато впервые назвал его по фамилии.
– Пусть жизнь твоя будет счастливой, гражданин Шато, – ответил Адамберг, пожав ему руку. – И пусть потомки твои будут девочками.
Адамберг вернулся домой пешком. Прежде чем открыть ворота, он взглянул на свою ладонь. Не каждому дано пожать руку Робеспьеру.