Ганс, — словно понял меня немец.
— Ну, Ганс, так Ганс, — согласился я. — Потопали!
Мы вышли из расположения дивизиона и направились сначала по автостраде, как было указано на карте. Немец шел впереди, и у меня мелькнула почему-то мысль, что надо было прихватить веревку и связать ему руки. Но, увы, я забыл. Возвращаться же за веревкой было глупо, да и плохая это примета — возвращаться.
У меня не было часов, как у большинства красноармейцев, и я вспомнил совет Володи:
— Часы-то с него сними!
Мы прошли уже с пяток километров, я остановил Ганса и снял с него часы. Посмотрел: вроде ничего, не штамповка.
Ганс отдал часы просто и даже помог закрепить их на моей руке.
— Данке шейн, — сказал я, вспомнив немецкую фразу со школьной поры.
Немец молчал, а я клял себя, что так несерьезно относился к немецкому в школе. Помнил только какую-то дурацкую песенку «Айн мейлен штейт им вальде…», которая сейчас была ни к чему. А знал бы побольше, можно было поговорить: кто он, что, откуда родом, семья какая.
Вспомнилось еще слово «киндер», и я спросил:
— А киндер у тебя есть?
Немец сначала не понял, но, когда я повторил вопрос, закивал головой:
— Найн киндер, найн!
Сообразительный, подумал я.
А то, что он киндером не обзавелся, — понятно. Лет ему на вид — не больше двадцати. Может, студент какой или просто парень из богатой семьи, которого подмела война. Немцы теперь всех прибирают к службе, а в фольксштурм стариков и детей лет по пятнадцати.
Я снова стал мучительно вспоминать немецкие слова. И наконец вспомнил еще два «муттер» и «фатер».
— А муттер и фатер у тебя есть?
— Муттер я. Фатер бух-бух. Сталинград, — ответил Ганс.
— Понятно. Вот это понятно, — обрадовался я и вдруг вспомнил еще три слова: — Дойч Сталинград зер шлехт.
— Майн готт! Майн готт! — произнес Ганс и добавил — Дойчен зольдатен, дойчен официрен Сталинград капут.
— Все у вас капут, как в плен попадаете, — со злостью сказал я. — А там из леса смотри как перли.
Мы прошли уже километров пять и строго по карте свернули с автострады влево. Как раз впереди километрах в семи должен быть Валин медсанбат. Дорогу туда я знал хорошо, поскольку две недели назад возвращался из медсанбата в свою часть пешком.
Тут я вспомнил, что мой немец, наверное, голоден. Сам-то я поел, а немца вряд ли покормили.
Пришло на память еще одно слово — «брот», я остановил Ганса и показал ему, чтобы тот сел.
Разводить костер и варить концентрат не хотелось, и я достал из вещмешка хлеб, банку тушенки, а из противогазной сумки штык. Штык на всякий случай протер после вчерашнего (ведь пырнул кого-то!) подолом шинели.
Нарезал хлеб, открыл штыком банку, положил половину содержимого на хлеб и протянул немцу.
У него жадно горели глаза, и он бесконечно заискивающе бормотал:
— Данке! Данке шейн!
Но тут же я заметил, что Ганс подозрительно часто поглядывает по сторонам, и я опять пожалел, что не захватил с собой веревки.
Поест, успокоил я себя, сниму ремень, завяжу ему на всякий случай руки сзади.
Мы сидели у самой дороги, и вдруг по ней пронеслись мотоциклисты, а за ними бронетранспортер. Люк бронетранспортера неожиданно открылся, и из него появился маршал Конев — командующий нашим Первым Украинским фронтом.
Он подозвал меня к себе, я поднял жующего немца, и мы вместе с ним подошли к бронетранспортеру.
— Где ремень? — первым делом спросил маршал.
Я объяснил, что специально снял ремень, чтобы перевязать руки пленному.
— А почему не бриты? — спросил маршал.
Я только сейчас сообразил, что забыл второпях утром побриться, а вчера тоже не пришлось — весь день провели возле автострады.
— Передайте своему командиру: пять суток ареста, — бросил маршал и закрыл над собой люк. Командная кавалькада тронулась, за бронетранспортером тоже оказались мотоциклисты.
— Сволочь ты! — сказал я Гансу. — И на кой лях ты достался мне! Одни с тобой неприятности!
Немец молчал, дожевывая хлеб с жирной тушенкой. Потом я связал ему руки за спиной, и мы двинулись дальше.
Прошли еще километров десять — двенадцать, а конца пути не видно. Встречались изредка солдаты и офицеры, но, где находилось «хозяйство Семенова», никто не знал. Я не раз смотрел на карту, но по ней получалось, что и до Найдорфа, где был медсанбат, нам еще топать да топать. Немец мой шел ходко, а я порядком устал. После тропической малярии мне таких длинных маршей совершать еще не приходилось.
Солнце припекало. На взгорках и полянках зеленела трава. В лесах и перелесках, а мы старались заходить в них реже, дурманяще пахло прелой листвой и весенней теплой сыростью.
Я старался представить дом Ганса. Мы бывали уже во многих немецких домах. И почти все они поражали нас своей какой-то неуютной чистотой и аккуратностью. Даже на кухнях все расставлено по полочкам, разложено по баночкам с надписями, и в подвалах порядок идеальный — рядами банки-склянки со всякими компотами и консервированными овощами. А уж фотографироваться немцы любили! В каждом доме куча альбомов: дедушки, бабушки, мамы, папы в детстве, сами дети отдельно и с родителями, в комнате и на улице, на фоне дома и на фоне автомобиля. Правда, часто рядом с этими альбомами лежали и другие — неприличные, с разными способами любви. Говорили, что немцы приучают к этим делам своих детей с малолетства.
Цивильных немцев мы почти не встречали. Все бежали. Оставались лишь брошенные немощные старухи да выжившие из ума старики, бодро выкрикивающие: «Капут! Аллее капут!»
Я расстегнул шинель, на солнце жарковато, посмотрел на часы: скоро три. Пожалуй, можно подкрепиться.
Мы миновали полусырую ложбинку с остатками снега и вышли на сухую поляну возле разбитого мостика. Здесь было тихо и тепло.
— Сидайн! — приказал я немцу каким-то странным, неожиданно пришедшим на язык словом, но он понял меня. Остановился и присел, почему-то по-восточному поджав ноги. Только тут я посмотрел на его хромовые сапоги, новые, и в голове мелькнуло: «Не махнуть ли их на мои ботинки с обмотками?»
Но решил: не буду мараться. Из сидора я достал хлеб, початую банку тушенки и кусок желтого сала.
— Битте! — сказал я немцу.
Немец ответил:
— Данке шейн.
И мы стали есть.
— С чаем возиться не будем, — обратился я к немцу по-свойски. — Хлопотно. Вот дойдем до медсанбата, там…
Но Ганс, конечно, ничего не понял. Опять мне почему-то представился его аккуратный дом под черепицей, его муттер…
А Ганс молча уплетал хлеб с салом, и