его холеные щеки еще больше лоснились.
В Найдорф мы пришли только к вечеру, когда уже смеркалось. Судя по всему, кроме медсанбата, других частей здесь не было, и все же я очень долго искал Валю.
Наконец нашел на кухне.
— Ты? — воскликнула она. — Живой? А я уж чего только не передумала.
— И не один, — сказал я.
— А это кто?
— Да вот, веду пленного в штаб корпуса, — объяснил я.
— Мы сейчас от него избавимся, — пообещала Валя. — Подожди!
И куда-то убежала.
Она была все такая же. Крошечная и взъерошенная, словно воробей. И ресницы большие. И веснушки на лбу. И глаза, которые поразили еще там, в Москве, на Сретенке. Не голубые и не серые, а словно какие-то морские, глубокие.
Валя вскоре вернулась:
— Пойдем!
Возле какого-то полупогреба с большим амбарным замком стоял пожилой, лет за сорок, солдат с большими прокуренными усами. На плече у него была винтовка, а во рту огромная самокрутка.
— Вот тебе фриц, Кирилл Мефодьевич! Прячь его под замок, и чтоб сидел там до утра.
— Есть, Валентина Никаноровна, — весело отозвался часовой и полез за ключами.
Немца сунули в погреб, и часовой запер замок.
— Теперь твой фриц не пропадет, — сказала Валя.
— Он Ганс, а не Фриц, — пояснил я.
— Бог с ним, кто он, — сказала Валя. — А теперь ко мне. Девчонок я на вечер выставила, а ночевать с тобой мы будем на сеновале. Тут прекрасный сеновал!
В уютной, на три койки, квартирке Валя накрыла на стол, даже спирт достала и вдруг спросила:
— А ванну принять не хочешь? Я мигом!
— А что? Пожалуй! — сказал я. — Как от вас ушел, так и не мылся.
— Прекрасно! И я с тобой! — сказала Валя.
— Ты?
— А что ж тут такого? Я все равно сегодня собиралась. А голенького тебя я сколько раз видела? Не сосчитать!
Водопровод, конечно, не работал, и Валя натаскала в ванну воды — горячей и холодной. Налила почти до края. И еще два ведра запасных принесла.
— Ну, кто первый? Все стесняешься?
Я молчал.
— Давай я, — сказала она и быстро скинула сапоги, гимнастерку и юбку и еще что-то и почти нагишом, только в трусиках, нырнула в ванну.
Я раздевался медленно, не веря в свое счастье. Долго разматывал чертовы обмотки, укладывал полусырые портянки. Я слышал, что Валя уже полощется в воде, и мне все это казалось каким-то чудом. И этот немецкий дом в Найдорфе, и Валя, которая вся моя, и то, что мы будем сейчас мыться вместе. Я еще никогда не мылся с женщиной, даже с такой близкой, как Валя. Но делать нечего, я окончательно разделся и влез в ванну.
— Привет! — сказала Валя, — А ты чуток похудел после нас.
А мне безумно хотелось Валю.
— Потерпи до ночи! — говорила она. — Ведь скоро уже. Заберемся на сеновал, и вся ночь наша!
— Не могу, Валюш! — признался я.
Она разрешила.
А потом мы ели и пили спирт и чай, разговаривали, разморенные и усталые. И Валя сидела с распущенными мокрыми волосами и была такой прекрасной, как никогда.
— Очень плохо нам, девчонкам, на фронте, — говорила она. — Мужики лезут, проходу не дают. Иная и влюбится, выберет одного, а он сегодня жив, а завтра…
Я долго собирался, но все же решился:
— А как старший лейтенант?
Она вроде задумалась.
— Нет никакого, — сказала.
— Убили?
— Почему убили? Просто отставку дала. У нас ничего и не было.
Меня уже чуть развезло после трех (или уже пяти?) полстаканов, а Валю, казалось, хмель не брал.
— Ну, а к тебе-то пристают? — спросил я.
— Не без этого.
— И как ты?
— Говорю: у меня солдат есть, мне офицеров не надо. Это я про тебя. Хотя знаю: замуж ты меня все равно не возьмешь.
— Почему? Откуда ты взяла? — возмутился я.
— Стара для тебя. И вообще ты очень чистый, а я баба дрянь… Вот оно что!
Язык у меня начал заплетаться.
— Почему стара? Три года каких-то! И почему «дрянь»? Что ты наговариваешь на себя?
— Нет, я правда очень люблю тебя. И потому говорю правду. Ведь ты у меня второй в жизни.
— Второй?
— Второй.
— А первый кто?
— Первого еще в начале сорок второго убили. Я тебе с ним изменяла. Плохо это, знаю, но изменяла. И если бы не убили, может, и сейчас…
Она замолчала. И я молчал.
Валя крутила в руках полупустой стакан, будто гадала, заглядывая на донышко.
— А кто он был? — спросил я. Мне не давал покоя этот, теперь уже не существующий соперник.
— О, это был большой и старый человек.
— А все-таки?
— Генерал… Генерал-полковник… Командующий армией…
— Но ты же девочка!
— Может, потому и влюбилась, что девочка. Если бы он дожил до конца войны, я знаю, он все равно бы меня бросил. У него семья, дети, наверное уже и внуки, а что я?
— Я тебя люблю и никогда не брошу, — почему-то сказал я.
Прежде чем пойти на сеновал, мы расстались на минуту. Валя пошла навестить своих раненых («У меня двое тяжелых. А сегодня четвертый день после операции. Самый трудный»), а я — немца.
У погреба стоял уже другой часовой, но он встретил меня как давнего знакомого. Видно, его предупредили.
Открыл замок, посветил фонариком.
Немец приоткрыл глаза. Он сидел сжавшись возле каких-то коробок.
— Не замерзнет он тут у вас? — спросил я.
— Да нет, туточки и не холодно совсем, как на дворе. Мы туточки лекарства всякие храним, да продукты.
— Смотри, чтоб он тут у вас не объелся.
— Да нет, он тихонький вроде. Не шебуршит. Я бы услышал.
Валя ждала меня уже возле сеновала.
— Как твои тяжелые?
— Живы. Бог даст, пронесет. Правда, еще седьмой день бывает трудный.
Сеновал был огромный, и запах сена в нем еще не выветрился — вкусно пахло летом.
Мы забрались с Валей под самую крышу, и я прижал ее к себе.
— Разденемся?
— Ага.
Мы долго не спали.
— Вот таким я тебя люблю, как сейчас, — говорила Валя.
— А каким не любишь?
— Как там в доме, в ванне.
— Почему?
— Набросился, как голодный, и даже радости никакой.
— А сейчас?
— А сейчас — да!
— Я тебя никому не отдам! — клялся я.
— А утром все равно уйдешь…
— Война теперь уже скоро кончится. До Берлина-то пустяки…
— Эти пустяки еще столькими смертями обернутся.
— Зачем ты о плохом?
— Не буду! Не буду!
Утром Валя накормила нас с немцем («Тоже человек!» — сказала), и мы отправились в путь. Когда вышли, снова вспомнил про веревку, можно было