Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гуль, гуль, гуль…
Арина быстро собрала на стол. Тут уж не до разносолов! — И теребила Ксюшу за плечо.
— Ты сама-то поешь. Сама. Господи, как же стряс-лось-то такое? — Погладила голову Ксюши, поближе подсела. За плечи ее обняла. — Жила-то как? Ласточка ты моя… Может статься, выпьешь с дорожки, с устатку. У меня самогоночка есть.
— Ни в жисть.
Любопытство сосало Арину, и она искоса бросала на Ксюшу пытливые взгляды. «Какая она, — рассуждала Арина, — казалась, девка с открытой душой, казалось, уж я-то все думки ее знаю загодя, а смотри ты, всех обвела вокруг пальца. Видимость создала, будто жить без Ванюшки не может, свадьбу готовила, а бежала с другим. И никто ничего заранее не приметил. Матрена волосы на себе рвала, убивалась после побега. И сейчас Ксюша молчит. Хотя бы рот занят был, по-хорошему ела, а то поклевала— и все. И Филя притих на кровати».
— Колючая ты какая-то, Ксюша, стала.
— Эх, кресна, знать, ты еще не видала колючих. В начале б зимы меня повстречала, когда с голоду пухла, тогда вот колючей была. Хоть доброе слово скажи мне, хоть што, все одно озлюсь и ужалю, да как можно больней. Посля сама себя укоряю, зарок даю при людях молчать. А ежели спросят, так отвечать, как положено девке. Куда там зарок. Только голос услышу, всю затрясет: ты сыт ходишь, а мне подыхать!
— Ксюшенька, бедная ты моя…
— Перестань, кресна, ныть, до смертушки не люблю, когда живого жалеют да ноют, как по покойнику. Было худо, да кончилось. После родов мы с Филей встретили хороших людей. Как вышел он из тюрьмы…
— Это хороший-то человек из тюрьмы? Кстись, Ксюха, кстись. Слышать и то морозно становится.
— Эх, кресна, да, может, хорошие люди больше в тюрьме. Ивана Иваныча помнишь? Вавилу? Тюремники все. И этот… Если б не он, так, может, я сгинула б вовсе. Вышел он из тюрьмы — хлеба нет. Коровенку продали, а семью кормить надо. Он и пошел в тайгу копать белую глину. Накопает. Положит кули на санки и везет на себе верст за сто, меняет на хлеб тем, кто хочет избу белить. И я с ним возила глину, а Филю нянчила его баба. Вот и вся моя жизнь. Ты о себе расскажи. Соскучилась я по селу, тайге, по тебе…
Крикнуть хочется: сказывай, сказывай, крестная…
Сотни верст измерила, шла, чтоб Ванюшку увидеть, узнать про него, а ты все молчишь. Может, женился… Красиву, поди, девку взял, белолицу, голубоглазу. Милуется с ней… Друг на друга не наглядятся…
Становилось все тяжелее. Шла сюда, говорила себе: только бы Ваню увидеть разок, а теперь поняла, что увидеть мало.
Резко встала из-за стола. Голову б прохладить. Шагнула к двери, да Филя заплакал надрывно. Вернулась к нему, взяла на руки.
— Филенька, милый… — целовала сына порывисто, сильно. Он один у нее. Баюкая Филю, заходила по тесной избе Арины. Странно чужой показалась изба. Печка не с той стороны, что в прежней. Оконца поменьше. На припечке чугун стоит. Ксюша узнала щербинку на кромке. Из этого чугунка она Ване чай наливала.
— Кресна, хоть ты не молчи. Как… в селе-то живут?
Стемнело — а гостья, видать, пришла издалека.
— Отдохнуть, может, ляжешь?
— Сказывай, кресна.
— Што сказывать, Ксюша? Одна я. Пришла ты, и, кажется, солнышко встало, есть с кем слово сказать, а то, слышь, осенним вечером как завоет в трубе, сидишь у окна, слушаешь вой, и такая тоска нападет, што хоть в петлю, хоть в омут. Уронишь голову во што ни попало и зальешься слезами. А другой раз, — помолчала, всхлипнула, — другой раз поставлю, Ксюша, бутылку на стол, два стакана поставлю, две ложки, хлеб разложу на оба конца, будто вдвоем сидим. В два стакана и самогонки налью. Чокнусь. Выпью. И грезится, будто я не одна. Ксюшенька, родная, одинокая бабья жизнь хуже волчачьей.
Утаила Арина, что порой второй стакан поднимает другая рука, да душа все одно одинока.
— Сказывай, кресна, еще про село. Как другие живут?
— Да што сказывать? Твои приискатели коммунию делать зачали. Вместе собираются и пахать. Егор с Аграфеной там. Лушка с Вавилой. Они к себе всех зовут. И прозывается прииск теперь Народным. К ним из города девка приехала — Верой Кондратьевной кличут. Не очень штоб видная, малость курноса, но бабы сказывают — невеста Валерия Аркадьевича Ваницкого. А тут закрутила… Может, тебе пойти к ним?
— Мне, кресна, в селе надо пожить. Должна кое-кому, так надо должок отдать.
— Какой должок? Што ты удумала?
Нестройные звуки гармошки раздались во дворе, она то захлебывалась в переборах, то долго слышался один назойливый звук, похожий на плачь.
А эх, Матаня, да с перебором, да ночевала да под забором.
Кто-то торкнулся в дверь — раз, другой. В сенях зазвучала нескладная песнь:
Эх, Матаня, где кровать, я с Матаней буду спать.
Слова непривычно грубы, голос хриплый, но Ксюша сразу узнала его.
— Он! — побледнела и отступила к стенке.
Распахнулась дверь.
— Арина! Огонь запали.
— Ванька, паскудыш, опять ноне пьян? Пшел домой!
Да шел я улкой, да притуаром.
— Арина, огонь запали не то… Забыла, видать, как избу твою подожгли. Слышь…
Ворча и уговаривая гостя катиться, откуда пришел, достала Арина из загнетки углей, раздула их, и когда затеплился огонек, вновь попросила Ванюшку уйти.
— А ну тя к лешему, — беззлобно ругнулся Ванюшка, и гармония снова завыла. — Ставь самогонку, я к тебе с Машкой пришел. — Ма-ашка, иди сюда, стерва!
Огонек разгорался, и Ксюша увидела Ванюшку. Он стоял посередине избы, расставив ноги, как на плоту на порогах. Непривычен пьяный Ванюшка в расхристанной атласной косоворотке, в заляпанных грязью синих суконных брюках. Рядом с ним испуганная девчонка в стареньких опорках, в залатанном ситцевом сарафане. На ее веснушчатом лице безоглядная влюбленность ребенка и ненасытность только что пробудившейся женщины. Алым маком цвела в длинной рыжей косе новая лента.
— Ванечка, родненький, может, уйдем отсюда? Пойдем, Христа ради.
— Цыц, Машка!
— Марфутка я.
— Все вы Машки. — Сел на лавку, упер по-отцовски ладони в колени. — С-сымай с-сапоги…
Нет, не было у Ванюшки белокурой, голубоглазой жены, не ласкала она его по ночам, а в мутных глазах его не видно того безмятежного счастья, что Ксюша ждала и боялась увидеть.
Девчонка склонилась к его ногам, хотела снять сапоги, а он ее пнул, перемазал грязью.
— Манька… ха-ха… — продолжал куражиться Ванюшка. Болтал ногами, мешая Марфутке снять с него грязные сапоги. Доволен забавой и хохочет. Так, хохоча и толкая Марфутку, все больше и больше пачкая ее сарафан, он поднял голову, увидел стоявшею перед ним Ксюшу и ноги его сразу же опустились на пол. Он отшатнулся, привстал да так и остался полусидеть-полустоять, упершись в печку спиной, прикрывая лицо растопыренной пятерней.
— Сызнова грезишься? Сызнова? — глаза Ванюшки круглились и быстро яснели. Одутловатое лицо становилось осмысленным.
«Сызнова? Значит, грезилась раньше? Значит, помнит…»
Ванюшка протер кулаками глаза и, оттолкнув Марфутку, встал косолапя, как косолапил в минуту волненья Устин.
— Живая? Не чаял увидеть. — Он протянул вперед руки, как протягивал в детстве к гостинцу. Шагнул. И Ксюша шагнула к нему.
— Боль моя сладкая… Ва-аня, все отдам за улыбку твою, за прядь волос твоих русых, за голос твой милый… Улыбаешься, руки мне протянул… — и небылью, наваждением показался последний год ее жизни. Проигрывал ли ее Устин в карты, если рядом стоит улыбающийся Ваня? Был ли Сысой?
Был!
Сысоя отчетливо увидел Ванюшка. Вон он, одноглазый, грудь волосатая, как у барана, целует голую Ксю-ху. Обнимает ее, а она, полузакрывши глаза, в счастливой истоме шепчет ему: «Сысой, дорогой мой… люби…»
— А-а-а, — заревел Ванюшка, замотал головой и затопал ногами, будто кто-то сейчас оглушил его неожиданно. Губы скривились! — Шлюха! — крикнул он в лицо Ксюше. Размахнулся что было сил.
«Ударит сейчас…» — но отшатнуться, закрыться у Ксюши не было сил. Другой замахнись, сдачу бы получил да еще наперед расчета, но Ваня имеет право ударить. Побледнев, не закрываясь, приняла удар по щеке, по губам, еще один по щеке.
Марфутка кричала: она сейчас поняла, что завтра или неделю спустя ее самою ударит кто-нибудь по щеке, а то повалит на землю да сапогами…
Ванюшка выбежал в дверь. Ксюша провела рукой по губам. Увидела кровь на ладони и сказала то ли себе, то ли кресной:
— Вот и свиделись. — Сплюнула кровь. — Чего я другого ждала? А ведь грезила… Дура… И все ж… Спасибо судьбе. Хоть увидела Ваню.
Черны прокоптелые стены избы. Пустота в душе Ксюши, и кажется, ветер воет в трубе, как в осеннюю непогоду. Подошла к кровати, наклонилась над Филей и начала распеленывать сына. Хотелось скорее увидеть, как Филя потянется сладко во сне, причмокнет губами, закинет ручонки за уши — он любит так делать — и сладко зевнет. Он — радость. Единственно близкий сейчас. И понимать много стал. Но почему он молчит? И лицо неподвижно?