Первым из фамилии Фонда океан пересек Йеллис Дау, приверженец голландской реформатской церкви; в середине 1600-х годов он бежал в Новый Свет, спасаясь от преследований из-за религии. Он поднялся на лодке по реке Мохок и обосновался в индейской деревне под названием Кахнавага на территории племени мохок. С тех пор, как мои голландско-итальянские предки перебрались в долину Мохок, индейцев в этих краях больше не осталось; теперь там стоит город, который называется Фонда, штат Нью-Йорк.
Этот город, недалеко от Олбани, существует по сей день. Чтобы добраться туда из Нью-Йорка на машине, надо ехать вдоль реки Гудзон на север, затем на запад, а с центрального вокзала ходит поезд, на котором я ездила шесть лет – сначала в Трой, в школу-пансион Эммы Виллард, а потом в Покипси, в колледж Вассара[7].
В семидесятых я со своими детьми и кузиной Тиной, дочерью Дау Фонды, прямого потомка того самого Йеллиса Дау, приехала в город Фонда. Большую часть времени мы провели на городском кладбище у покрытых лишайником, кое-где опрокинутых надгробий с высеченной на них старинной итальянской фамилией Фонда, которой предшествовали голландские имена – Питер, Тен Эйк, Дау. Нашлись среди них и Генри с Джейн – наши давно почившие тезки.
Мамины предки, тори, симпатизировали Британии. Фонда, убежденные либералы, горячо поддерживали колониальную идею. После Гражданской войны Тен Эйк Фонда, мой нью-йоркский прапрадед по отцовской линии, увез семью Фонда в штат Небраска, в Омаху, где и вырос мой отец. Тен Эйк служил там телеграфистом – эту профессию он освоил в армии. В те времена Омаха была крупным узлом новой железнодорожной сети.
Папины родители умерли до моего рождения, я никогда их не видела. Дед, Уильям Брейс Фонда, управлял типографией в Омахе, а бабушка Герберта, на которую я похожа внешне, занималась домом и тремя детьми – моим отцом и его сестрами Гарриет и Джейн. Папины родители, как и многие их родственники, были последователями христианской науки, церковными чтецами из мирян и практиками. Судя по фотографиям, это была дружная, счастливая, добрая семья.
Я часто перебирала семейные архивы, сложенные в коробки из-под обуви, в поисках разгадки мрачного состояния духа моего отца. И не только я увлекалась подобными исследованиями. Несколько лет назад, когда выяснилось, что одной из оставшихся в живых папиных сестер, моей тете Гарриет, жить осталось недолго, я навестила ее в Фениксе, чтобы задать волнующие меня вопросы.
– Папа был близок со своей матерью? В семье были какие-то проблемы?
– Не было вовсе! – ответила она. – Я вообще не понимаю, почему вы все разглядываете здесь эти фотографии и расспрашиваете меня о нашей семье!
Я удивилась:
– Что вы имеете в виду, тетя Гарриет? Кто это “вы все”?
Тетя Гарриет назвала имена моих кузин и их дочерей. Ага, подумала я. Видимо, недуг фамилии Фонда проник и в другие ее ветви.
После визита к тете Гарриет я снова подумала, что мои родственники по папиной линии не слишком увлекались самоанализом. В ее воспоминаниях не было ни малейшего намека на пессимизм, никаких нюансов. Если верить ее версии, они вели идиллическую жизнь – наверно, так и было.
Я знаю, что папа глубоко уважал своего отца, Уильяма Брейса Фонду, – человека немногословного, как и он сам. Папа рассказывал мне о двух весьма примечательных случаях.
Как-то вечером, после обеда, Уильям Брейс повез сына в типографию. Он подвел его к окну на втором этаже и показал ему квадратный внутренний двор, где толпа орущих мужчин размахивала горящими факелами, дубинками и ружьями. Во дворе, в импровизированной тюрьме, удерживали молодого негра, якобы виновного в изнасиловании. Ни суда, ни хотя бы официального обвинения. Там же гарцевали на лошадях мэр и шериф, пытаясь утихомирить толпу. В конце концов парня вывели на площадь и в присутствии мэра с шерифом вздернули на фонарном столбе. Затем его тело изрешетили пулями.
Папе было четырнадцать лет, он смотрел на расправу, обомлев от ужаса. Его отец не произнес ни слова – ни тогда, ни по пути домой, ни позже. Просто промолчал. Те переживания навсегда впечатались в психику моего отца. Они проявились в его ролях в “Двенадцати разгневанных мужчинах”, “Случае в Окс-Боу”, “Молодом мистере Линкольне” и “Кларенсе Дарроу”, а также в тех невысказанных словах, которые отчетливо слышались мне на протяжении всей моей жизни: расизм и несправедливость – это зло, с которым нельзя мириться.
Второй эпизод связан с отношением папиного отца к актерской игре. Папа служил клерком в “Ритейл Кредит Компани” в Омахе с жалованьем 30 долларов в неделю, но мать Марлона Брандо, подруга моей бабушки, привела его в местный театр, и папе дали там роль Мертона в спектакле “Мертон в кино”. Когда папа заговорил о карьере актера, отец сказал, что его сыну не пристало зарабатывать на жизнь “в каком-то ненастоящем мире”, в то время как другие профессии – например, его собственная – гарантируют стабильный доход. Папа заспорил, и отец вообще перестал с ним разговаривать – на полтора месяца.
Однако премьера с моим папой в роли Мертона состоялась. И вся семья, включая его отца, отправилась в театр. Когда папа вернулся домой после спектакля, его родные сидели в гостиной. Отец уткнулся носом в газету, по-прежнему игнорируя сына. Мать и сестры принялись обсуждать папину игру, рассыпаясь в комплиментах, но в какой-то момент его сестра Гарриет выразила мнение, что в одном эпизоде он мог бы сыграть иначе. И вдруг папин отец опустил газету и сказал ей через всю комнату: “Прекрати. Он был безупречен!”
Папа говорил, что это был лучший отзыв в его карьере, и каждый раз, когда он рассказывает эту историю, у него наворачиваются слезы на глазах.
Помимо этих фактов, у меня не так уж много подсказок, раскрывающих папин характер. Думаю, та угрюмая, холодная, порой пугающая личность, в которую превратился мой отец, сформировалась под влиянием атмосферы подавления и ограничений, окружавшей папу в юности, вкупе с врожденной склонностью к депрессиям. Из разговоров с родственниками я с удивлением узнала, что скрытая депрессия свойственна всему роду Фонда. Папин кузен Дау страдал депрессией, и я подозреваю, что папин отец тоже был подвержен ее приступам.
Мой папа – это клубок противоречий. Джон Стейнбек писал о нем:
Хэнк производит на меня впечатление человека, который проникает тебе в душу, но не допускает к себе, человека мягкого и вместе с тем вспыльчивого, способного к взрывам необузданной ярости, равно критичного к людям и к себе самому, узника, рвущегося на свободу из темницы, хотя свет его пугает; он не терпит внешних ограничений и сам заковывает себя в железные цепи. На его лице читается борьба противоположностей.
Папа часами мог вышивать сложный узор, который сам же и придумал, или плести макраме. Он прекрасно рисовал, и в его актерской игре нередко чувствовалась мягкость без каких-либо ноток мачизма. Но я не назвала бы его мягким. Мягким он мог быть с абсолютно незнакомыми ему, посторонними людьми. Мне не раз встречались его случайные попутчики, с которыми он когда-то летел одним рейсом через Атлантику и которые потом вспоминали, какой он открытый человек, как они выпили и проболтали “восемь часов подряд”. Меня это злит. Со мной он ни разу не болтал хотя бы полчаса! Но я уже поняла, что люди, обычно замкнутые и зажатые, с незнакомыми собеседниками, с любимыми животными, садовыми растениями и прочими предметами своих увлечений вполне способны проявить душевную теплоту. В стенах нашего дома папа поворачивался к нам своей мрачной стороной. Мы, его близкие, жили в постоянном ощущении, будто идем по минному полю и должны вести себя так, чтобы не вызвать взрыв его гнева. При таком вечном напряжении я пришла к убеждению, что близость таит в себе угрозу и безопаснее держаться на отдалении.
Лет в двадцать с небольшим папа, спросив позволения у отца, поехал на машине с семьей своего друга на Кейп-Код и вскоре завязал тесные контакты с труппой летнего театра “Юниверсити Плейерз”, который базировался в Массачусетсе, в городе Фолмуте. Среди актеров театра оказался и Джошуа Логан, один из моих будущих крестных отцов. В театре только папа не принадлежал к Лиге плюща[8].
Следующим летом в фолмутский “Юниверсити Плейерз” пригласили Маргарет Саллаван – миниатюрную, талантливую, кокетливую и темпераментную красавицу из Вирджинии, напоминавшую Скарлетт О’Хара, – и она похитила сердце робкого юноши из Небраски. Их роман длился до тех пор, пока Саллаван не получила главную роль в одной из пьес на Бродвее.
Говорят, у них была непростая любовь, полная страстей и конфликтов. Через полтора года папа сделал Маргарет предложение, она ответила согласием, они поженились и переехали в квартиру в Гринвич-Виллидж. Не прошло и четырех месяцев, как всё закончилось. Папа перебрался в отель с тараканами на Сорок второй улице, а Саллаван сошлась с бродвейским продюсером Джедом Харрисом. Папа стоял ночами под ее окном, зная, что она сейчас с Харрисом. “Это сводило меня с ума, – говорил он через много лет Говарду Тейхманну. – Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени преданным, отверженным и одиноким”.