— … и еще тебе надо найти новую работу, — продолжает тем временем Жанна.
Я вздрагиваю, очнувшись от своих мыслей.
— Зачем?
— Деньги будут.
— Чтобы что?
— Что значит «чтобы что»? А что тебе надо?
— Не знаю, — признаюсь я.
В темноте облысевшего зимнего сквера носятся две собаки: белая и черная. Их хозяйки — обе толстые, закутанные в одинаковые платки и вообще похожие как две капли воды — нахохлившись на лавочке, потягивают пиво.
— Помнишь, раньше мы «Наутилус» слушали, на концерты «Аквариума» прорывались, на фильмы Соловьева… — говорю я. — В зале темнотень, а мы рядами качаемся из стороны в сторону, каждый зажигалкой светит, как свечой.
Жанна недоуменно поднимает брови:
— И? Куда ты клонишь?
— Да не знаю я сама. Но какое-то тогда чувство чего-то высокого было. Может не особо и было, но казалось, по крайней мере, что было что-то еще в жизни. Счастье какое-то, или хотя бы намек на то, что оно где-то рядом.
— Не знаю. В Казани ничего такого и раньше не было. Но в целом мне понятно, — констатирует Жанна. — У тебя очередное обострение бунтарства. Не знаю, чем тебе помочь. То ты всем наперекор свои светильники ваяешь, вместо того, чтобы на нормальную работу устроиться. То потом бреешься налысо и уходишь на год в кришнаиты…
— Ну ты вспомнила. Мне тогда семнадцать было…
— То бросаешь того…
— Кого?
— Ну, не помню имя. Того, который обещал тебе, что ты за ним как у Христа за пазухой будешь.
— Не поняла?
— Ну того, у которого по дому тигр ходил? Богатого придурка?
— А… — Я, кажется, наконец вспоминаю. — Ну так я поэтому и в кришнаиты ушла, чтоб он от меня лысой отстал.
— Да не спорь ты! Ты вечно все норовишь не как все. Рожать отказываешься.
Мне начинает надоедать:
— Кого рожать, Жанна, кого?!
— Детей. Кого ж еще? Будущее поколение.
— И что я ему расскажу, поколению этому? Что я сама ни черта в жизни не понимаю? Что есть точечки Банк, Продовольственный и Психоаналитик? Что есть деньги и квартиры, что работать в международной корпорации социально выгоднее, чем ваять свои лампы, что кришнаиты оказались придурками, и что у моей подруги Жанны есть офигительный кокаиновый дилер?..
— Да ладно, не заводись. Про детей это я так, не знаю зачем сморозила. Все эти пеленки, вечные спотыкания об игрушки и десять лет жизни под аккомпанемент надрывающихся из телека мультфильмов… Тоска. Согласна. Дети — это вампиры, они родителей сосут. Чем крепче и румянее малыш, тем обычно тоскливее глаза у родителей. Особенно — у мамаш. Вот на Лялю посмотри, совсем зашоренная стала, все только про детей и говорит. Или взять Рафика! Бедный! Четверо — это даже не Лялины трое! Как он жив там вообще до сих пор? Ты заметила, как он дико в весе прибавил? Как будто все силы закончились. А на самом деле он…
— Только давай не про Рафика опять? — прошу я. — Бросала б ты его, сосредоточилась на чем-нибудь еще.
Жанна бросает на меня взгляд, наполненный упреком.
— На чем? На счастье твоем?
— Хотя бы.
— Спасибо, дорогая, сама его ищи. Только имей в виду, такие поиски до добра не доводят. У нас вот на работе случай был недавно. Тебе будет интересно. Наш исполнительный директор врезался в столб. На приличной скорости. Пьяный ехал, все как полагается. Но не в этом дело. Короче, врезался, попал в больницу, провалялся там неделю в коме, а потом из нее вышел, и не узнать его. Ходит, вот как ты, весь глючный, счастья в жизни ищет. На летучках начал цитаты из Бхагават-Гиты зачитывать, медитации в обеденный перерыв устраивать, а через месяц и вовсе потерял ко всем нам интерес. Стал грустный, опустился, начал в одном и том же ходить, щетина на щеках трехдневная. Жалко мужика, нормальный был раньше. Короче, пожалела его наша рекламщица Светка и дала ему телефон гадалки какой-то. Хорошей, говорит, не шарлатанки. Он пошел, бедняга. А та ему чего-то наговорила, что он и вовсе уволился. Продал машину, сдал квартиру и свалил куда-то к черту на куличики. «Отпустите меня в Гималаи, а не то я завою, не то я залаю», короче. Рерих ненормальный. И теперь шлет оттуда открытки! Он, в каких-то тряпках, а сзади горные козлы бородатые. Или он, а вокруг тибетские попрошайки. На холодильник их вешаем в кухне, картинками вперед, чтоб не читать, что на обороте.
— А что там на обороте?
— Да что там может быть? Я уж не помню дословно, но мура какая-то про счастье. Напрочь у человека крышу снесло.
Надышавшиеся морозом, продрогшие мы возвращаемся к моей машине, и в Жаннином взгляде зажигается надежда:
— Может, поднимешься? Еще виски осталось…
— Не… поеду. Что-то не пьется. Да и потом, я за рулем. Права отнимут.
Забравшись в машину, заваленную свежевыпавшим снегом, я дико жалею, что я не бурый медведь. Как бы мне здесь сладко заснулось, прямо на краю парка, сразу до весны. А там — по крайней мере, солнце, какая-то физиологическая, обусловленная не жизнью, а климатом, чисто весенняя надежда на… На что? Хороший вопрос.
Я опускаю заледеневшее стекло и кричу:
— Погоди! Говоришь, у тебя там был кокс?
У заманчиво посверкивающих кристалликов этого порошка есть два существенных преимущества перед алкоголем: они не мешают водить машину, и никакого теста на них у гибэдэдэшников пока не придумано. Так, странные, конечно, глаза у девушки, но, чего удивляться, и жизнь-то у нас тоже, мягко скажем, странная .
5
На следующее утро наступает первый день моей безработицы. Ни свет, ни заря меня будит Стас. Как обычно невыспавшийся и раздраженный, он расталкивает меня со словами: «Что за хрень, детка? Где все мои рубашки?»
Я пытаюсь отбрыкаться, что ничего не знаю, но Стас так настырен, что я признаюсь, что сдавала их в химчистку и, разумеется, забыла донести до дома: они так и валяются у меня в машине. Мне приходится подняться, прямо на голые ноги нацепить сапоги и спуститься во двор. Сон окончательно перебит. Вернувшись в квартиру, я бросаю стопку глаженых рубашек на кровать и тащусь сварить себе кофе. Стас никогда не делает сразу две чашки, всегда только одну — на себя. Он уверен, что у него ни на что нет времени. Мне кажется, что образ вечно спешащего бизнесмена подобран им в каком-то голливудовском шедевре, возможно, еще в годы жизни в Америке, хотя сам Стас считает себя очень европеизированным и глубоко презирает «тупоголовых америкашек». Стас вообще с удовольствием презирает людей, считая всех кругом идиотами. Раньше мне это в нем нравилось…
Стас тщательно выбирает себе рубашку и через пять минут останавливается на бледно-розовой. Теперь из тесного шкафа стремительно выбрасываются мятые костюмы: черные, серые, в тонкую полоску.
— Дьявол! — раздражается Стас. — Когда, наконец, у нас будет готов нормальный walk-in closet? Ты звонила на фабрику? Когда эти идиоты уже пришлют нам все эти полки и вешалки?
Комната-шкаф — тоже почерпнута им из какого-то фильма. В нашей трешке на нее даже нет места, и для осуществления Стасовой мечты нам пришлось поставить перегородку посреди спальни. Теперь в комнате едва помещается огромная king-size кровать, возвышающаяся посреди раскиданных вещей, стопок книг на полу и попадающихся то тут, то там рулонов с еще ненаклеенными обоями. Зачем нам такая кровать — я не знаю. Мы не занимаемся любовью как минимум уже три месяца.
Справившись с костюмом, Стас долго рассматривает свое отражение в зеркале, пару раз растягивает губы, репетируя лучезарную улыбку, приглаживает волосы слегка манерным жестом (одной ладонью, не касаясь волос широко растопыренными пальцами), и брезгливо дышит в ладони, проверяя свежесть своего дыхания. Через год Стасу грянет сорок, и, как большинство моложавых мужчин, он панически не готов к этому. Он высок и худощав, хотя если бы не хорошо подогнанные по фигуре дорогие костюмы, его следовало бы назвать долговязым. От его детства, прошедшего с вечно забинтованным горлом и унизительной температурой в 37,2 градуса, у него остались болезненно тонкие ноздри, и сейчас почти прозрачные и оттенком гармонирующие с его розовыми рубашками, влажные ладони и испарина, при малейшем же поводе выступающая на высоком, с уже намечающимися залысинами лбу. Если задаться несложной целью вывести его из себя, то достаточно сделать то, что его нечувствительные родители совершали постоянно, а именно назвать его Стасиком . Или же, еще проще, можно вскользь, как бы небрежно, проходя мимо телевизора, похвалить Бондарчука-младшего. Светло-серые глаза Стаса моментально потемнеют, начнут отливать свинцовой тяжестью, губы подберутся внутрь, и последует хлесткая, наполненная обидой тирада об Утонченности, которой некоторые плебеи (вот еще одно его любимое слово) с детства лишены. К слову сказать, детство хилого, но при этом крайне амбициозного Стаса покрыто поволокой низко стелющегося тумана, из которого лишь пару раз за те семь лет, что мы провели вместе, да и то благодаря сильному подпитию, проступили отдельные фрагменты. Если не считать совершенно одинаковых шестнадцатиэтажек и пустырей, из которых состоял его унылый окраинный район, то в большинстве своем они представляли из себя части человеческого тела: алые, натасканные дворовыми подростками уши, до стона заломленный за спину локоть, затекший синяком и ненавистью глаз, и (этот фрагмент оглушил меня своей пронзительностью) мокрые, трясущиеся, с липкой струйкой кровавой слюны губы, с тихим подвыванием клянущиеся зеркалу вырасти и Их Всех убить, убить, убить !