Я знаю, что однажды, когда я стояла у колодца, ко мне подошла женщина и сказала, что он, если захочет, может устроить конец света или сделать предметы в два раза больше, и знаю, что я отвернулась и пошла домой, так и не наполнив своего кувшина, и в тот день больше не выходила. Я жила, окутанная туманом ожидания, стараясь не думать и не вспоминать. Я тихонько ходила по дому, по саду, по полю. Почти ничего не ела. Иногда соседи оставляли еду на вбитом в стену крюке, и ночью я ее забирала. Однажды, когда в дверь застучали сильнее и настойчивее обычного и раздались громкие мужские голоса, я услышала, как соседи собрались на дороге и сказали пришедшим, что в доме никого нет. Когда спросили, не это ли дом моего сына и не жила ли я в нем, соседи сказали, что да, но сейчас дом пуст и заперт, и к нему уже давно никто не приближался. Я стояла за закрытой дверью и слушала — беззвучно, почти не дыша.
Я ждала. Шли недели. Иногда я слышала новости. Я знала, что он не вернулся в горы, и знала, что Лазарь все еще жив и, разумеется, о нем говорят на каждом углу и у каждого колодца — везде, где собирается народ. Я знала, что теперь люди поджидают Лазаря у его дома, надеясь хотя бы взглянуть на него, что никто его больше не боится. Наступило раздолье для болтунов и любителей посплетничать, ходили разные слухи, постоянно появлялись новые рассказы — правдивые и невероятно преувеличенные. Я жила почти в полной тишине, но каким-то образом суматоха, которой был пропитан сам воздух, воздух, где мертвые воскресают, вода превращается в вино и даже морские волны усмиряются под ногами человека, это общее беспокойство пробиралось в мои комнаты, словно всепроникающий туман, словно сырость.
* * *
Я ждала, что Марк придет, и он пришел. Я слышала, как он сначала стучал, а потом спрашивал соседей, где я. Я открыла дверь. Уже темнело, но я не зажигала лампы, я не зажигала ее уже больше месяца. Усадив Марка за стол, я предложила ему воды и фруктов и попросила рассказать мне все, что он знает. Он сказал, что пришел сказать мне одну вещь, и я должна быть готова к худшему. Он сказал, что решение уже принято. После этого он замолчал, и я подумала, что моего сына вышлют, или запретят появляться на улице, или выступать перед людьми. Вдруг, неожиданно для самой себя, я вскочила и бросилась к двери — выйти, не слышать того, что он скажет. Но было поздно. Слова Марка прозвучали спокойно и четко:
— Его казнят на кресте.
Я обернулась и задала единственный вопрос, который теперь можно было задать:
— Когда?
— Скоро, — сказал он. — Он возвращается в столицу и с ним еще больше народа. Власти знают, где он, и могут схватить его в любую минуту.
Я не могла удержаться от глупого вопроса:
— Можно как-то этому помешать?
— Нет, — сказал он. — Тебе надо уходить — как только рассветет. Они будут разыскивать всех его последователей.
— Но я — не его последователь, — сказала я.
— Поверь мне: за тобой придут. Тебе нужно уходить.
Так и не присев, я спросила, что собирается делать он.
— Я уйду прямо сейчас, но назову тебе дом в Иерусалиме, где ты будешь в безопасности.
— Где я буду в безопасности? — спросила я.
— Сейчас ты будешь в безопасности в Иерусалиме.
— А где мой сын?
— Возле Иерусалима. Уже выбрали место для казни. Недалеко от города. Если у него и есть шанс спастись, то он — в Иерусалиме, но мне сказали, что шансов нет, и уже давно. Они выжидают.
Однажды я видела казнь на кресте — римляне распяли одного из своих. Я стояла довольно далеко и помню, как думала, что казнь эта — самый отвратительный, самый страшный из человеческих поступков. Еще я думала, что мне уже много лет, и я становлюсь все старше, и что, может, мне повезет, и я больше не увижу ничего подобного до самой смерти. Эта казнь надолго врезалась мне в память и заставляла вздрагивать от ужаса. Я старалась думать о другом, забыть эту невыразимо жуткую картину, картину безграничной жестокости. Но как именно наступала смерть, кололи ли человека копьями и мучили ли, пока он висел на кресте, или он медленно умирал от солнца и жары, я не знала. Изо всех мыслей, приходивших в голову, эта имела ко мне меньше всего отношения. Я была уверена, что никогда больше такого не увижу и что меня это никак не касается. Вдруг я спросила у Марка, сколько длится казнь, как будто бы она была не чем-то из ряда вон выходящим, а совершенно заурядным делом. Он ответил:
— Иногда — несколько дней, иногда — несколько часов. По-разному.
— А от чего это зависит? — спросила я.
— Не спрашивай, — сказал он. — Лучше не спрашивай.
Потом он встал, собрался уходить и извинился, что не может проводить меня. Он сказал, что если что-то и может сделать, то нужно, чтобы никто не знал о его участии. Он посоветовал мне надеть плащ и передвигаться осторожно, убедиться, что меня никто не преследует. Я попросила его еще немного задержаться. Меня беспокоило, как он говорил обо всем этом — очень быстро и по-деловому.
— Откуда ты все знаешь? — спросила я.
— У меня есть осведомители, — сказал он торжественно, чуть ли не с гордостью. — Люди в нужных местах.
— И уже все решено? — спросила я.
Он кивнул. У меня было чувство, что если бы я смогла придумать еще один вопрос, сказать еще хоть что-нибудь, то смысл услышанного изменится и станет не так ужасен. Он стоял в дверях и ждал.
— Я найду его в Иерусалиме, если доберусь? — спросила я.
— В том доме, — ответил он, — будут знать больше, чем я.
Мне хотелось спросить его, почему я должна доверять людям, которые знают больше, чем он, но лишь молча смотрела на него, а он стоял на пороге, и я до последней секунды думала, что должна спросить что-то еще. Задать только один вопрос. Но какой, я не знала. После ухода Марка, может быть, потому, что я так долго жила одна, дом словно бы насквозь пропитался запахом беды. Чем больше я размышляла, тем яснее понимала, что не знаю почему, но не должна идти туда, куда он сказал, а что надо идти в Кану к Мириам, и найти Марфу и Марию, и спросить, что мне делать.
* * *
Я надела плащ, как он и велел. Если нужно было что-то сказать, говорила тихо. Разыскав караван, направлявшийся в Кану, я двинулась с ним, останавливаясь, когда все останавливались, стараясь держаться среди людей, не выделяться. Все говорили гораздо смелее, чем обычно, ругали римлян, фарисеев, старейшин, даже сам Храм, законы и налоги. Женщины шумели не меньше мужчин. Словно наступили новые времена. Постепенно разговоры перешли на чудеса, которые совершал мой сын и его последователи, и многие мечтали к ним присоединиться или хотя бы узнать, где они сейчас.
Неизбежное уже давило на меня. Временами я забывалась и думала о другом, но цель моего путешествия всегда была тут как тут — то выскакивала из ниоткуда, как испуганное животное, взрывалась у меня в голове, то подкрадывалась медленно и коварно, вползала, как ядовитая змея. На одном из ночных привалов я бродила под усыпанным звездами небом и вдруг подумала, что скоро звезды померкнут, ночная тьма станет совершенно непроглядной и весь мир изменится, но сразу же поняла, что изменится он только для меня и немногих моих знакомых, что только мы будем смотреть в ночное небо и видеть лишь беспросветную тьму. Звезды будут казаться нам подделкой, насмешкой, словно они так же сбиты с толку, как и мы сами, будут казаться остатками чего-то прошлого, а их свет — лишь безответной мольбой. Наверное, иногда я все же засыпала, но скоро уже не стало ни минуты — ни днем ни ночью, когда я не думала бы о цели своего путешествия. Эта мысль прогнала все остальные.
* * *
До Мириам уже дошли слухи, и по ее испуганному взгляду я поняла, что она не хотела мне о них говорить. Я сказала, что уже все знаю. Поэтому и пришла. Но мои слова ее не успокоили. Она стояла в дверях, а я — на улице, и вдруг я поняла, что меня не впустят, что она на самом-то деле загораживает мне вход.
— Что тебе известно? — спросила я.
— Мне известно, что они готовят облаву на всех его друзей и последователей, — сказала она.
— Тебе страшно?
— А тебе не было бы?
— Мне уйти?
Она не стала увиливать.
— Да.
— Прямо сейчас?
Она кивнула, и выражение ее лица, ее поза и весь вид в эту секунду сказали мне больше, чем я узнала о ней за всю жизнь. Я поняла, что столкнулась с чем-то совершенно безжалостным, с чем-то темным и зловещим, что не укладывалось в голове. Мне показалось, что меня сейчас схватят, прямо у двери, и уволокут, чтобы никогда уже не выпустить на свободу. Тут я все поняла и не вскрикнула лишь потому, что была уверена: Мириам сумеет заставить меня замолчать. Вместо этого я поблагодарила ее и ушла. Мне было ясно, что мы никогда больше не увидимся, и, направившись к дому Марфы и Марии, я была готова, что меня не впустят и туда.
Сестры меня уже ждали. Лазарь снова лежал в затемненной комнате и не мог говорить. Он то и дело стонал и кричал во сне. Марфа сказала, что на рассвете все проснулись от его душераздирающего воя. Я рассказала Марфе и Марии о приходе Марка и о том, как меня встретила Мириам. Я объяснила, что за мной могут следить и что готова уйти немедленно. Они ответили, что, скорее всего, за их домом тоже следят и что одной из них нужно будет остаться, но они уже решили, что если я появлюсь и попрошу помочь, то Мария проводит меня в Иерусалим — мы уйдем потихоньку, под покровом ночи. Даже если за нами следят, то нам ничего не остается, кроме как постараться оторваться от преследователей. И тут мне стало ясно, что сестры не во всем согласны друг с другом. Марфа сказала, что его должен судить Пилат, а потом народу предложат сделать выбор, отпускать его или нет, но, сказала она, старейшины уже все решили, и выбор народа ничего не меняет. И римляне, и старейшины хотят его смерти, но боятся заявить об этом открыто.