— В самом деле, — поддержал Бегайм нюрнбергского дворянина, — если отвлечься от небесных сфер, коими я всё же не настолько увлечён, чтобы позабыть о земном, и обратить взор на дела церковные и светские, то легко заметить источник всех пороков в неумеренности. Отчего процветает невежество в науке благочестия? От того, что многие не знают меры в почитании реликвий. Один курфюрст Саксонский собрал их больше трех тысяч! Мыслимо ли это? Святыни нужны, они укрепляют в нас веру, однако безмерное почитание святынь разрушает оную. Отчего повсюду восстают крестьяне и водружают башмак там, где всегда развевались благородные стяги? Оттого, что князья сдирают с них не только одежду, но и то, что под ней. Подати нужны, но необходима и мера. И швейцарские кантоны не отложились бы от Империи три года назад, если бы худые советчики не надоумили Императора посягнуть на древние вольности горцев. Мера во всём — вот, на чём утверждено благополучие народов!
— А что думает об этом, — Мастер обратил взгляд кристальных глаз на Конрада, — наш благородный гость, который сражается за матерь Церковь в землях столь далёких и диких, что моё воображение едва поспевает за слухами.
Бегайм и Пиркгеймер удивлённо посмотрели на Дюрера. «Зачем же позорить гостя, — укоризненно говорил их взгляд. — Он ведь привык орудовать мечом, а не языком».
Ливонский рыцарь встал из-за стола, прошёлся по зале. Дюрер торжествовал: он в жизни не видел поступи благородней. Манеры курфюрстов казались дешёвым театром в сравнении с естественной хищностью орденского знаменосца. Шварц будто ехал верхом, он казался огромным, отчасти благодаря тени, которую его фигура, освещаемая пламенем свечей, отбрасывала на стену. Вдруг, он резко остановился, и, устремив на академиков пронзительный взор, произнес:
— Умеренность и впрямь нужна, тут я согласен с Вами, дорогой каноник и с тобой, любезный брат. Однако нужна она лишь в одном — в почитании чужих мнений, будь они высказаны древними или новыми авторами. Лукиан сказал глупость — к чему её обсуждать? Если он выразился изящно, давайте усвоим себе изысканную форму, и будем облекать в неё наши собственные мысли. Франциск Петрарка выглядит жалко: он и шага ступить не смеет, не спросив то Августина, то Цицерона, то Вергилия… Он превратил свой ум в ристалище, на котором один мудрец состязается с другим, а поражение терпит та голова, внутри которой происходит баталия. К чему это? Из древних я ценю лишь тех, кто не равнялся на предшественников, но смотрел своими глазами, чувствовал своим сердцем и думал своим умом.
— И о ком же Вы ведёте речь? — изумился Пиркгеймер.
В ответ прозвучала цитата на безупречном греческом:
Бой закипел врассыпную. Сражались бойцы в одиночку,Вождь нападал на вождя. И первый Патрокл многомощныйАрелика ударил в то время, как он повернулся,Острою пикой в бедро, насквозь его медью пробивши;Кость раздробило копьё; и ничком повалился на землюАреилик. Менелай же воинственный ранил Фоанта,Грудь обнажившего возле щита, и члены расслабил.
Крестоносец декламировал, и с каждой строфой на лицах слушателей всё явственнее проступало удивление. Один лишь Шврац Нюрнбергский оставался равнодушным. Казалось даже, он испытывал некоторую неловкость. Когда брат закончил, он поспешил направить беседу в иное русло:
— Ты прекрасно читаешь Гомера, не спорю, — обратился он к Конраду, — но повторю то, что говорил тебе и раньше: мне претит твоя страсть к битвам и кровопролитию. Гомер рисует нам картину неисчислимых бед, кои несёт с собой война, особенно, если её затевают по столь ничтожному поводу как женщина, пусть и прекрасная Елена. Описания битв приводят тебя в восторг, возбуждают страсть, хотя истинное назначение их в том, чтобы сделать более зримым печальный конец военных подвигов.
— В тебе проснулся софист, дражайший брат! — усмехнулся Конрад, положив мощные ладони на дубовый стол.
— Или ты подобно ведьме Эндорской пещеры можешь вызвать из преисподней духов павших в боях троянцев? А может, ты, как Данте с Вергилием, нисходил в туда сам и беседовал с Гомером? Если так, то я умолкаю пред тобой.
— К чему насмехаться над моими сужденьями? Ты досадуешь на меня из-за того, что я не терплю кровожадных забав?
— Итак, с Гомером ты не сообщался. В таком случае, позволь поинтересоваться: какова основа твоего суждения о намерениях поэта? Как знать, может описание битв волновало его кровь не меньше, чем нынешнее рыцарство волнуют повествования о славном Парсифале, верном Роланде или храбром Зигфриде? А может, Гомер просто хотел поразвлечь своих слушателей и заработать на безбедную старость? Ну а если он вообще не заботился о том, что воспевать, лишь бы повествование звучало живо и пленяло воображение, что тогда? Отчего же избирать лишь то объяснение, которое тебе по душе? Не ссылайся на Гомера, просто скажи: мне, благородному Шварцу из Нюрнберга, противна война! И довольно сего. Ты воспеваешь умеренность, так прояви же её в толковании древних.
— Вы, судя по всему, испытываете неприязнь к сей добродетели? — попытался съязвить Бегайм, никак не ожидавший встретить в орденском знаменосце столь сильного соперника.
— Умеренность обольщает душу, — ответил Конрад небрежно. — К тому же, она порабощает нас Хроносу.
Все ждали продолжения, но Шварц в безмолвии перемещался по комнате, сложив руки на груди.
— Умеренность порабощает нас времени? — недоуменно переспросил Бегайм. — Мне довелось слышать множество парадоксов, однако сей весьма необычен. Что до меня, то я, скромно следуя мудрости древней и новой, почитаю умеренность великой добродетелью, если не сказать — величайшей.
Конрад Шварц снял со стены массивные песочные часы и с таинственным видом поднес их к столу. Некоторое время он молча стоял так, сжимая деревянный корпус между ладонями. Пламя свечи отражалось в стеклянной колбе, облизывая пять резных колонн, её обрамлявших. Академики смотрели то на часы, то на голову крестоносца, словно пытаясь разгадать связь между тем и другим. В зале установилась загадочная тишина, нарушаемая лишь топотом служанки внизу да пьяным гомоном на улице. Уловив миг наивысшего напряжения, Шварц взмахом фокусника перевернул часы и поставил на стол. Песчинки запрыгали по дну колбы, сливаясь в крошечный курган, который неумолимо поднимался навстречу песчаному ручейку. Мастер Альбрехт впился глазами в орлиную фигуру крестоносца, нависшего над часами, точно он и был богом времени, прозревающим судьбы.
Шварц бросил взгляд на Бегайма, и глаза его едва заметно засветились иронией.
— Чудный летний вечер, не так ли каноник? — произнёс он столь громко и неожиданно, что все вздрогнули. — Его украшает не только достойное общество и незримое присутствие древних, но и отменное вино, коим столь великодушно угощает нас господин Пиркгеймер. Умеренность предписывает Вам не пить более сего божественного нектара, однако Вы опустошаете один сосуд за другим. Завтра Вам будет дурно, и, кто знает, не продлится ли качка весь день. Вы станете сожалеть, что позабыли о мере и пренебрегли благоразумием. Возможно, Вас уже посещают покаянные мысли.
— О, боги! — взорвался Бегайм. — Да какое же всё это имеет касательство к Хроносу? Я вижу, Вы искусный оратор, но монолог не стоит слишком затягивать, иначе слушатели начнут зевать в тот самое мгновение, когда ритор более всего нуждается в их внимании!
— За два часа удовольствия Вы заплатите целым днём тошноты, не так ли?
— Надеюсь, испытание не будет столь продолжительным.
— Пусть так, но оно продлится дольше, чем наслаждение.
— Увы.
— Означает ли сие, что Вам нужно немедленно остановиться и больше не прикасаться к вину, кое столь заманчиво искриться в кубке?
— Неужто Ваш ответ — «нет»?
— Верно, дорогой каноник, мой ответ — «нет».
Шварц вновь стал расхаживать по комнате, беседуя со всеми и ни с кем, подкрепляя увесистые слова округлыми жестами.
— Что есть «час»? Что есть «день»? «Месяц»? «Год»? Лишь временные промежутки. Один больше, другой меньше. Но кто осмелится утверждать, что б̀ольшая величина непременно превосходит своей ценностью величину меньшую?
— То есть? — встрял Пиркгеймер, — По Вашему выходит, что час может быть длиннее года?
— Истинно так! Бывают часы, которые стоят многих лет. Вся суть в начинке. Вы же не станете утверждать, дорогой Вилибальд, будто кошелёк туго набитый гульденами Вам менее дорог, чем те огромные пивные бочки, что выкатывают на городскую площадь на праздники? Вспомните притчу о сокровище, зарытом на поле! Ведо́мые умеренностью бредут по полю, усеянному кладами, но у них не достает ни отваги, ни ума, чтобы пожертвовать малым ради обретения великого.