– Гайку одну всё никак не мог на болт навернуть, всей дурью налёг, еле сдюжил; теперь вот силу свою не могу правильно дозировать. – Он достал из бокового кармана куртки прямоугольную изогнутую фляжку и вытащил из неё деревяшку, которая была там вместо пробки. – Даже вон флягу, видишь, похерил. Стал её сдуру по часовой открывать. Вроде, думал, не сильно кручу, а вот – отвинтил вместе с горлышком.
Он глотнул из фляжки, удовлетворённо выдохнул и полез во внутренний карман за сигаретами. Закурил.
– Завтра, кажись, после обеда выезжаем. Так что проспаться-продышаться время есть. Чего бы не выпить, правильно? Под такую-то красоту. Ни разу здесь не был.
Видимо, ковыряясь в автобусе, он надолго забыл о сигаретах, поэтому теперь курил с особенным наслаждением.
– Да… – сказал он, махнув рукой. – Фляга – это так, для приятности. Вообще-то у меня целая канистра под сиденьем. У жены брат на конфетном заводе работает. Конфеты с коньяком – знаешь? Вот этот самый коньяк. Хорошая вещь, я тебе скажу. И наутро, главное, как ни в чём ни бывало.
«Только бы не предложил, – подумал Миша и заслонился внутренне от чувства неудержимой свободы, которое наступало на него подобно огромной волне. – К этому ведь ведёт».
Но шофёр оказался человеком довольно деликатным и прямого предложения не сделал.
На чистом небе проступили первые звёзды. Вместе с их появлением на холмах один за одним стали зажигаться фонари скупого красного света. Астрономы перекрикивались с вершин, и Миша на секунду ревниво позавидовал им: ему показалось почему-то, что сейчас для этих людей исполняется то самое желание, которое он испытывал, не умея выразить.
– Ты-то пойдёшь? – спросил шофёр и уточнил, изобразив при помощи гигантских ладоней и прищуренного глаза глядение в телескоп: – Светила разглядывать?
– Нет, – сказал Миша. – Мне они так больше нравятся.
Шофёр уважительно пожал ему руку, снова сильно, но уже не до боли. Видимо, он снова обрёл способность дозировать свою силу.
– Молодец, – похвалил он Мишу. – Мои мысли сказал. Тоже не понимаю: зачем это всё? Ну, увидишь ты их поближе, заметишь там какое-нибудь пятнышко – и что? Легче тебе станет? Всё равно ведь ничего не понимаем: где мы находимся, зачем это всё, нужны мы кому-нибудь, видит нас кто, не видит. А так – просто небо. Русское, родное. Звёздочки смотрят. Речка течёт. Эх, хороша Ока… – сказал он мечтательно. – Лет бы двадцать пять сейчас скинуть да с какой-нибудь молодкой вон туда, на песочек, где деревце поваленное, видишь? Почему-то именно туда хочется.
– А что мешает сегодня? – спросил Миша.
– Нет, – поспешил с объяснением шофёр. – С этим-то всё в порядке. Просто… жена, дочка… внучок уже есть… Забудешься, пофестивалишь – а потом сам себя же и съешь. И начнётся: сердечко, то, сё. Не дай Бог, ещё и кто-нибудь заболеет – не ты, а кто-нибудь из твоих. Было пару раз, поэтому знаю, о чём говорю. Совесть-то – её, конечно, в телескоп на небе не увидишь, но она ведь тебя, зараза такая, отовсюду видит. Не-е… – Он снова махнул рукой. – Хорош. Сейчас на примусе ужинчик сготовлю, ещё, может, фляжечку раздавлю – и на бочок. Ты же у нас на заднем ряду вроде ночуешь? А, ну вот и хорошо. За меня не беспокойся, я в багажнике подрушляю. А что такого? Мне это не впервой. Я там даже люблю. Как в барокамере. Так-то, может, и жутковато, но если знаешь, что живой человек наверху лежит – то вполне.
Шофёр помолчал, а потом спросил:
– Ты, гляжу, не пьёшь, не куришь?
«Снова наступает», – успел подумать Миша, но выстроить оборону уже не успел.
– Почему? – сдался он сразу, и судорога пробежала по его лицу. – И то и другое делаю. Просто нет при себе ничего. Дома оставил.
– Так чего ж ты молчишь, как красна девица? – обрадовался шофёр. – Вот тебе и то и другое. А то пью, понимаешь, один, как забулдыга какой.
Он протянул ему фляжку и пачку сигарет с зажигалкой.
Мишино сердце больно заколотилось, рассудок виновато засуетился в поисках спасения, но сумел найти только оправдание.
«Выпью сейчас, покурю, – рассуждал Миша, уже запрокинув голову в большом глотке и бессмысленно глядя на звёзды, – и лягу сразу в автобус. Так даже лучше. А то всё сидел бы, маялся… Потом бы ещё вниз пошёл приключения искать…»
Он закурил и прислушался к своему организму: зреет ли там снова то страшное, которое он уже однажды испытал, и из которого навряд ли получится выкарабкаться второй раз? Ему показалось, что не зреет, и он вдруг почувствовал себя удивительно прочным и уверенно заключил, что и в первый раз дело было вовсе не в алкоголе и сигаретах.
– Можно ещё? – указал он на фляжку.
– Что ты спрашиваешь! – всполошился шофёр. – Говорю же – ка-нис-тра! И с сигаретами нормально (у шофёра ведь всего должно быть с запасом, на все случаи жизни, правильно?), так что забери себе эту пачку и кури на здоровье, а я себе новую вскрою! А вот тебе и спички персональные. Во как – всё есть!
Миша выпил ещё.
– Женат? – спросил шофёр.
– Нет.
– А чем занимаешься?
Миша вспомнил, что давным-давно хотел придумать какой-нибудь ответ на этот вопрос, – не для того, разумеется, чтобы лучше понять себя, а для того, чтобы хладнокровно предъявлять этот ответ другим, как предъявляют проездной билет, и избавлять себя тем самым от лишних вопросов. Но он так и не удосужился придумать этот ответ и теперь, мешкаясь в разговоре с шофёром, как мешкался уже много раз в разговорах с другими, чувствовал себя неуютно.
– Учитель русского и литературы, – ответил он наконец не очень приветливо, наскоро выбрав наиболее благородную из тех многочисленных специальностей, в которых ему поневоле довелось себя испробовать.
Это было лет пять тому назад. Девушка, с которой он встречался, сама работала учителем-словесником и попросила директора своей школы взять Мишу на полставки, закрыв глаза на отсутствие у него педагогического, да и какого-либо другого специального образования. Директор пошёл навстречу и впоследствии не имел повода в этом раскаяться (Миша преподавал интереснее, чем его образованная девушка), однако через полгода по школам покатилась волна ужесточённых проверок, и Мишу попросили, от греха подальше, уволиться по собственному желанию. Он написал заявление без грусти, понимая, что и так вскоре покинул бы школу, потому что с девушкой всё шло к концу, да и много ещё почему…
– Учителя и врачи – самые важные люди, – сдержанно заметил шофёр, как бы стремясь загладить вину за свой неосторожный вопрос. – Цена ошибки у тех и у других одинаково велика…
Коньяк дал о себе знать – внезапно и в то же время ожидаемо, желанно. Мише представилось, что кто-то хороший зашёл в его голову, как в дом, и тихо зажёг там свечу.
Он посмотрел на своего собеседника с большой нежностью.
– Вы так замечательно обо всём рассуждаете… – сказал он шофёру. – Если вы мне ещё и сообщите, что не смотрите телевизор, вы будете моим кумиром навеки.
– Не-е, эту дрянь смотрю-ю, смотрю-ю, – с удовольствием признался шофёр. – Спорт люблю, про рыбалку люблю, сериальчики люблю, где один хороший человек всех плохих поодиночке укладывает. Смотрю-ю…
Миша вдруг понял, отчего ему так приятен этот разговор: оттого, что он точно знает, что скоро уйдёт вниз. Он ещё несколько раз выпьет, выкурит несколько сигарет, – а потом обязательно уйдёт.
«В шатающийся праздник ночи», – сказал он про себя, и всё у него внутри заново согрелось от этой только что родившейся строки. Он закурил ещё, задал шофёру какой-то интересный вопрос, и, ощутив теплый настрой собеседника, шофёр раскрылся, заговорил о чём-то очень для него важном, так что даже один раз утёр своей богатырской пятернёй слезу, но Миша уже не мог следить за его мыслью: глядя на увлечённого рассказом взрослого человека, он испытал дежавю, и это оказался тот редкий случай, когда на вопрос: «где и когда это было?» сразу нашёлся точный ответ.
Это было в родительском доме, лет пятнадцать назад, в один из дней того сумасшедшего апреля, в котором он лишился девственности и познакомился с наркотиками.
Он не ночевал дома несколько дней и вернулся домой часу в пятом вечера, вздёрнуто бодрый и не к месту радостный. Он подошёл к родителям, которые вышли в коридор встречать его, и поцеловал каждого из них в щёку. Вообще-то они собирались его ругать, но его свежее, не пахнущее алкоголем дыхание, его поцелуи (особенная редкость для Миши) обескуражили их.
Всё же для приличия отец сказал, что ещё один такой загул – и тогда Мише придётся раз и навсегда выбирать: либо он живёт дома – либо он живёт там, где пропадал все эти дни. А телепаться где-то между и трепать этим матери нервы ему больше не позволят.
После этих слов ожидался Мишин уход в комнату: с протестом или раскаянием – не так уж важно. Но произошло другое: Миша полуигриво-полувсерьёз пал ниц и, воздев руки, простукал на коленях к родителям. Он попросил их не сердиться и признался, что по уши влюбился в одну прекрасную девушку; отчасти это было правдой.