Месяц встает. Медленные моторные боты после рыбалки идут к своему месту в бухте, и бормотание моторов уютно и устало покойно. Острая свежесть неизвестных цветов перемежается удушливой парфюмерией магнолий. Лягушки орут, как неистовые ночные птицы. А там среди ночи петухи — такие странные над морем среди пальм и магнолий.
На утро — море. Молитва под ласточкино шмыганье перед глазами, будто она в твоих жестах узнает свою северную родину. День сразу наливается жаром. Белая сияющая Аланья торопится показаться во всей неге и белизне, скрыв далью и высотой скуку вблизи вполне бедных и даже нищих улиц, притворившись одним светом и роскошью. Крепость парит над морем на страшной высоте, откуда летящая чайка кажется светлой соринкой, плывущей по водам, хотя она и сама летит там под куполом небес. И пальмы, пляжи, лавки, нет-нет да еще и змеиные взгляды Клеопатры, на которой, впрочем, здесь по лени не особенно стараются нажиться. Ну, познакомилась она тут, на аланском пляже, с триумвиром Марком Антонием — так мало ли кто знакомится на пляжах, даром что для Рима и Цезаря эта встреча оказалась гибельной: «Грудь силача, дышавшая в боях так яростно, что лопались застежки на панцире, превращена в мехи для обдуванья жарких нег цыганки», как смеялся Шекспир[1].
А дорога, а банановые рощи! Для фикусов, верно, осень. Многие листья желты и вот-вот опадут неопрятно и шумно, потеряв весеннюю солдатскую сапожную глянцевость. А колеса на серпантинах все по краю, и холодок, и желание отвернуться. И так перевал за перевалом.
Тут и Анамур с кинематографически прекрасной, как сплошная цитата из рыцарских романов, крепостью, которую обходят с автоматами современные турецкие Марцелл и Горацио — Гамлетовы друзья, дневная стража до появления Призрака.
Ров, окруживший крепость с прогретой водой, полон черепах и черепашат. Они греются на камнях, но при шорохе дождем сыплются в воду и страшноватыми клопами проворно плавают взад-вперед, похожие не то на детские лопаты без ручек, не то на опустевшие кошельки, выброшенные за ненадобностью.
Внутри крепость — совершенный Эльсинор с тьмой переходов, глубокой высотой башен с внутристенными лестницами, с галереями.
Вынырнешь из тьмы башни, а со стен россыпь ящериц — серых, стремительных, сухих, как камни, с треугольными рыцарскими головами. Прыснут и выглядывают из щелей, точно деревенские дети. И не наглядеться на ритмику настенных лестниц, грозу башен, и никак не отвыкнуть вздрагивать, когда «камень» под взглядом прянет вверх или вниз, оказавшись ящерицей.
В малой крепостной мечети открыто окно для проветривания, и она так уютна в коврах, в мерном ходе часов при михрабе, в изяществе вполне музейно или офисно одетых изречений из Корана, в стойках для четок, в молитвенных ковриках, сложенных стопкой.
Кажется, никогда из этого уюта не может раздаться слов гнева или призыва к джихаду, крика «смерть неверным!», не может явиться воспламененного взора, Хаджи-Муратовой ярости и коварства…
Кузнечики, ящерицы, солнце, море, тортиллы в канале — вечность. Редкий немец пробелеет панамой в сухих травах двора, и опять тишина. У стен крепости кабачок, и добрый хозяин несет по стаканчику чая с дивными бархатными розами на блюдечке — только срезанные, они дышат свежестью и тонко мешаются ароматом с нежным дыханием чая, напоминая восхитивший И. А. Бунина в его константинопольских записках стакан воды, поданный ему с такою же розой.
Потом ты поймешь, для чего даются тебе эти начальные покойные дни почти праздного созерцания. Без этого природного, греческого, римского руинного предисловия, без исторического вступления ты не мог бы выйти в пространства, где прежняя история бессильна, где вступает в свои неотменимые права явившаяся с Сыном Божиим вечность. В древней истории, — если вспомнить мысль одного из героев Б. Л. Пастернака, — «была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн. Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве и человек умирает не под забором, а… в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме».
Эта «хвастливая вечность» глянет на тебя в конце счастливого туристического «предисловия» между Эдессой и Кесарией Каппадокийской на горе Немрут в бывшем царстве Каммагена, звавшемся в разный час Ассирией и Персией, подвластной Греции и Риму, чтобы столетие побыть Каммагеной и теперь навсегда утвердиться в человеческой памяти гордой могилой Антиоха I.
*
Дорога на Немрут, на высоту 2150 метров, идет бедными селениями через мост времен Александра Севера все выше и выше, когда уже устаешь видеть солнце то справа, то слева, устаешь спугивать кур и баранов, устаешь умиляться печальными осликами, которые тащат в горы кто сено, кто мешки, кто своих хозяев или хозяек. Дети кузнечиками сыплются из-под колес, и их столько, что деревни, кажется, заселены одними детьми. Свет постепенно как будто «садится», по горизонту внизу под нами нижутся редкие молнии, но выше еще чуть проступает последнее солнце, ничего не освещая. Наконец — последняя терраса и — страшный каменный стол для жертвоприношений, на который можно уложить стадо забитых быков, и безглавые колоссы, среди которых уже не отличишь Зевса-Юпитера от Аполлона-Митры и Гелиоса-Гермеса от Геркулеса-Марса. Добрый Антиох собирался соединить этих богов в своей Каммагене, чтобы примирить персидскую, греческую и римскую религии и самому стать в ряд богов, для чего он воздвиг здесь равной среди равных и свою статую, дабы вместе с Юпитером и Митрой обонять ароматы всесожжения, уверяя в торжественной каменной надписи, что мысль о статуе принадлежит богам.
Они спускаются с могильного рукотворного холма неумолимой танковой колонной — кажется, даже с немым лязгом и грохотом, — колонной тем более устрашающей, что главы колоссов давно повержены и разбиты, и лишь редкие слепо и беззащитно глядят в пустые небеса.
А среди этого мертвого циклопического величия, у основания страшной, упершейся в небо могилы кипит рой нашего брата. Шумит, снимается «на фоне», залезает на головы, обнимая их, и смеется над ними… И что-то есть в этой улыбке жизни чудесно справедливое. Как и в той простой тишине «нижней» жизни, где все так же бегут дети, везут хозяев добрые животные, вымаливают у скудной природы клочки сена трудолюбивые женщины.
Надменные империи падают с шумом или сходят на нет, подобно уносимой сухим ветром почве; великие памятники, надеющиеся добиться благосклонной улыбки богов, оказываются лишь туристическим курьезом — не проходит только бедная повседневная жизнь, которая держится не дерзостью, а послушанием и ухватывается за историю не гордым камнем, а любящим потомством. И веришь, что это и есть, если еще раз вспомнить Пастернака, «человеческая работа по преодолению смерти».
Не зря, кажется, Немрут был последним надменным памятником этой земли перед Рождеством Христовым, и не зря он возносился выше не только человеческой жизни, а и самих облаков и молний, доводя гордость до безумия, до символа, до прощального знака. И хоть человечество еще долго будет метаться между богами, а молитвы, по слову Д. Мережковского, смешиваться с заклинаниями, олимпийские боги — с христианскими бесами, церковные обряды — с волшебством и император Александр Север еще будет равно кланяться Христу и Орфею, а почти нарицательный в жестокой бессмыслице Калигула потребует поставить свою золотую статую в святая святых Иерусалимского храма и даже святой Константин отметится в истории колоссальной статуей, но другое уже приходило, и пришло в мир, и собирало его на новых основаниях.
Здесь это чувствуешь с особенной остротой и, кажется, глубже, чем где-либо, понимаешь, как важно в дни ослабленной веры приходить к источникам, в которых кипит живая горячая вода магически становящегося мира. Совершенные Греция и Рим на Западе и библейская, ассиро-вавилонская культура на Востоке соседствуют тут в пределах одной страны, являя прекрасную лабораторию, огромный, накрытый небесами музей человеческого духа и высшей религии в ее зарождении, могучем развитии, усталости и напряженной внутренней жизни, ожидающей нашего внимания для того, чтобы почувствовать неизменно живые основания вечности.