Андрей понимал это и раньше. Не так, может быть, остро, не так осознанно, но понимал: Таня – вечная его и единственная надежда, негаснущий лучик света в темноте и мраке уставшей и отчаявшейся его души.
Когда родилась у них с Леной дочь, Андрей хотел назвать ее Таней. Лена была согласна и несколько дней в роддоме именно так и называла новорожденную. Но неожиданно запротивилась мать. Она убедила Лену (а в письме и Андрея), что нельзя называть девочку по имени погибшей, не положено по христианскому обычаю: тень погибшей будет неотступно преследовать ее, забравшую не свое, умершее имя, и в конце концов тоже приведет к ранней гибели – умершая захочет вернуть себе свое имя. Андрей и Лена противиться матери не посмели, понимая, как тяжело ей будет называть внучку Таней, каждую минуту бояться за ее жизнь, страдать от мысли, что эта новая жизнь все-таки не та, которую когда-то дала она своей Танечке. И тогда Андрей назвал дочь Наташей. А почему, по какой причине и в чью честь, то ведомо только одному ему…
* * *
В районном центре, в местечке, Андрею пришлось задержаться на несколько часов. Надо было открыть в Сбербанке счет, куда бы ему переводили пенсию по новому месту жительства. Все-таки он приехал сюда, в родные, пусть и мертвые места не на смерть, а на жизнь (сколь продолжительной и длинной она будет – это другое дело). Если бы на смерть, то можно было и не ехать: Сашин пистолет все эти два тяжелых послевоенных года находился под рукой, и ничего не стоило приставить его к виску или к сердцу и нажать на спусковой крючок. Рука бы у Андрея не дрогнула – в этом он был уверен.
Но коль Андрей все-таки сохранил себе жизнь и уехал, то надо теперь об этой жизни заботиться: что-то есть, пить, обогревать себя теплом, спасаясь от стужи и непогоды. И тут одним только подножным кормом (и особенно в первые месяцы) не обойдешься, волей-неволей придется выбираться в город или в какие-нибудь иные обжитые селения окрест, чтоб подкупить еды, курева, мыла. Так что пусть пенсия будет точно так же под рукой, как и Сашин пистолет Макарова. От них теперь жизнь Андрея зависит в одинаковой мере.
На улицах городка Андрея, слава Богу, никто не узнал. Да и как можно было узнать в донельзя уставшем, заросшем посеребренной трехдневной щетиной мужике прежнего бравого офицера-десантника Андрея Михайлова из дальнего села Кувшинки?! Камуфляжная его форма ни о чем не говорила: мало ли теперь по всей России ходит в ней отставников. Сам же Андрей узнавал многих местечковых жителей, которых помнил еще с тех времен, когда учился здесь в девятом и десятом классах и жил в школьном интернате. Все они тоже, конечно, заметно постарели, покрылись сединой и морщинами, но все равно остались по своей сути такими же, какими были и раньше: по-сельски неторопливыми, основательными, крепко и надежно стоящими на родной земле. А он – другим.
Лишь в Сбербанке стоящий на карауле милиционер посмотрел на Андрея с излишним вниманием. Но вовсе не потому, что заподозрил в нем знакомого, а потому, что так ему полагалось по службе: смотреть с особым вниманием на каждого входящего, тем более, если этот входящий – человек походного приезжего вида с увесистым рюкзаком за плечами. Не террорист ли какой?! Андрей же сразу признал в этом сбербанковском милиционере-охраннике Анатолия Городничего. Когда-то он учился в параллельном с Андреем классе, и все ребята незлобно посмеивались над его, кажется, еврейской фамилией – Городничий. Особенно в те дни, когда изучали гоголевского «Ревизора». При такой фамилии Толе, наверное, и надо было бы метить именно в городничие, в городские какие-нибудь начальники, в мэры, а он, вишь, пошел только в городовые, в охранники.
Уладив все дела в Сбербанке, Андрей зашел еще в продовольственный магазин и подкупил несколько банок свиной тушенки, самой привычной солдатской еды, да пару бутылок водки, которая тоже не помешает в лесной его жизни. Слава Богу, и здесь никто Андрея не опознал, не обратил внимания ни на камуфляжную старенькую форму, ни на рюкзак: покупает человек водку и дорогостоящую застоявшуюся на полках тушенку, ну и спасибо ему за это. А зачем и почему покупает в таких количествах – это продавцам без разницы, может, на охоту отставник собрался или в какую дальнюю поездку. Андрей продавцов тоже не признал: все они были новые, молодые, не те, которые обретались тут в годы его учебы и жизни в интернате. Например, грузная пожилая тетя Маша, знавшая всех интернатовских наперечет, а Андрея и вообще привечавшая с отдельным вниманием, потому как была его землячкой, родом из Кувшинок, да еще и соклассницей матери. Но, Бог ты мой, Андрей узнал нищего, который стоял в узеньком предбаннике магазина и просил милостыню. Это был увечный горбатый человек, Вася Горбун, известный любому горожанину да и большинству сельских окрестных жителей, часто приезжавших в район. Кто он и откуда, где живет, были ли у него родители, отец-мать, братья-сестры, – никто не знал да, поди, не знает и сейчас.
Сколько помнит Андрей, Вася всегда стоял здесь, в узеньком проходе-предбаннике продовольственного магазина, протягивая заскорузлую тоненькую руку за подаянием. Казалось, он и родился нищим, с этой вечно протянутой вперед полудетской, но до времени постаревшей рукой. Никакой профессией, доступной Васе по здоровью: сапожника, часовщика или какого-нибудь конторщика, – он не овладел, словно изначально, с самого раннего детского возраста понимая, что ему на роду написано быть нищим и убогим. Начал Вася свое нищенство сразу после войны поводырем при раненом, слепом солдате, служил ему глазами, опорой. Когда же солдат умер, Вася занял уже самостоятельно его место у продовольственного магазина, прожил здесь всю жизнь, здесь, наверное, и помрет. За все годы нищего существования никто не поговорил с ним по душам, никто по-человечески не приветил, все сторонились и чуждались Васи, словно боясь, что после общения с ним и сами станут нищими.
Теперь Васе было уже далеко за шестьдесят, Он заметно постарел: голова его совершенно облысела, пугающе обнажив голый громадный череп; горб, в молодые годы вроде бы не очень и приметный, теперь обострился, выгнулся и костистым бугром выпирал сквозь обтерханную телогрейку; старческая дрожащая рука исхудала и заскорузла до такой степени, что уже не могла разогнуться в полную ладонь, да, скорее всего, и по Васиной смерти так и останется навсегда сложенной в просящий ковшик. Он и был уже почти мертв, и лишь глаза на коричневом его, покрытом неизгладимыми морщинами лице, как и в молодости, голубели какой-то нечеловеческой скорбью и укоризной.
Андрей положил в протянутую Васину руку полусотенную и хотел было пройти дальше к двери, не в силах вынести эту укоризну, но Вася вдруг поднял на него глаза и, кажется, узнал: ведь сколько раз Андрей и в прежние, школьные, курсантские и уже в офицерские годы заглядывал в продовольственный этот, центральный в городе магазинчик и почти всегда по силе возможности чем-нибудь одаривал Васю.
Андрей уже замер, ожидая, что Вася Горбун сейчас его окликнет и, может, даже по имени, но тот лишь осенил его широким нищенским крестом и склонил перед Андреем в знак благодарности крупную свою, тяжелую голову, хотя из-за горба ему и было делать это трудно:
– Бог тебя не оставит!
Слова были произнесены тихо, почти неслышно, но запали Андрею глубоко в душу каким-то странным неземным пророчеством. Можно было подумать, что Вася наперед знает всю дальнейшую судьбу Андрея и вот загодя просит Бога не оставить его один на один со смертью в последние дни и минуты этой жизни. Просит незримо встать в изголовье, чтоб услышать покаянные слова умирающего и великою своей милостью отпустить ему все вольные и невольные грехи. Может, и знает. Таким людям, как Вася, убогим и изувеченным с рождения, дана, словно взамен, душа всевидящая, пророческая. Им много открыто такого, чего обычным, здоровым и в здоровье своем обманно счастливым людям знать не положено. Им хватит и счастья.
Андрей торопливо, ни разу больше не оглянувшись на Васю Горбуна, вышел из магазина. Вдруг тот действительно признает его, окликнет и скажет, «откроет» всю предстоящую Андрееву жизнь до крайнего ее, последнего вздоха. А зачем Андрею эти знания?! Он и без Васиных пророчеств знает, что может произойти, случиться с ним в родных похороненных заживо в непроходимых лесах Кувшинках. Знает и бежит туда…
На улице уже начинались сумерки. Мартовский солнечный день изгорел почти весь дотла, растопил на городском асфальте и на крышах домов остатки снега, вдосталь, до хмельного головокружения напоил людей синевой неба, дыханием настоянного на хвое и молодых березовых почках ветра. Теперь можно было и передохнуть, затаиться до утра в лесных чащобах, в полях и болотах. Андрей сумеркам этим обрадовался. Ведь выходить ему днем из города на кувшинковскую дорогу было небезопасно. Мало ли кому взбредет в голову остановить его, задержать: мол, куда это ты, друг сердечный, и зачем путешествуешь?! Или неведомо тебе, незнаемо, что в Кувшинках зона запретная, людьми и Богом брошенная теперь на произвол, может быть, до конца света?! И хотя документы у Андрея – паспорт, пенсионное удостоверение и военный билет офицера-отставника – были в порядке, но все равно объяснения с властями ничего хорошего ему не сулили. Задержат в какой-нибудь каталажке и будут мучить бесполезными допросами, зачем это он действительно пробирается в Кувшинки да еще с оружием, с пистолетом Макарова в кармане. Сказать им правду Андрей не сможет (да они ей и не поверят), а говорить неправду, изворачиваться он не приучен с детства.