Тут я остановился, ибо монолог мой грозил затянуться.
– Положительная история! – воскликнул я серьезным тоном. – Выражение, выдающее слепоту и пристрастность, роман, освященный победившей партией,[54] классический вымысел, сделавшийся всем настолько безразличен, что никто не берет на себя труд его опровергнуть!..
Кто убедит меня сегодня, что в Мезере[55] – возьмем для примера хотя бы его – больше правды, чем в простодушных вымыслах добряка Перро, а «Византийская история»[56] достовернее «Тысячи и одной ночи»?
Хотел бы я знать, – добавил я, положив ногу на ногу, дабы заявить мой сакраментальный протест по всей форме, – хотел бы я знать, есть ли на свете что-либо более вероятное, чем странствования святого Дома из Лоретто[57] или приключения воздушного путешественника [58]!.. А если большинство людей свято верят в то, что Валаамова ослица и Магометов голубь разговаривали, какие основания имеете вы, господа, сомневаться в ораторских талантах Кота в сапогах[59]?…
Ведь летописец подвигов Кота в сапогах был, по всеобщему признанию, человек почтенный, набожный, честный, пользовавшийся всеобщим уважением. Предания, на которые он опирался, ни разу не подверглись сомнению в тот недоверчивый век, когда он жил; суровый Фрере и скептический Буланже,[60] наперебой нападавшие на все, что было свято для других людей, пощадили его в самых дерзких своих диатрибах;[61] даже дети, не умеющие читать, то и дело рассказывают друг другу о коте из благородной семьи, который носил сапоги, как жандарм, и разглагольствовал, как адвокат, если же древний род маркиза де Карабаса[62] не значится в наших родословных книгах – в чем я, впрочем, не убежден, – это отнюдь не свидетельствует о том, что его никогда не существовало: ведь вымирание славных семейств в эпохи войн и революций – вещь самая обычная…
Да будут прокляты история и историки!.. призываю Урганду[63] в свидетели, что я нахожу в тысячу раз более правдопобными иллюзии лунатиков!..
– Лунатиков! – перебил меня Даниэль Камерон, о котором я совершенно забыл, а он меж тем с видом терпеливым и почтительным стоял за моим креслом, ожидая момента, когда можно будет подать мне редингот. – Лунатиков, сударь? Для них есть в Глазго превосходная лечебница.[64]
– Я слышал об этом, – обернулся я к своему камердинеру-шотландцу. – И что они за люди?
– Не смею ничего утверждать, сударь, – отвечал Даниэль, потупившись со смущением, в котором, однако, можно было различить некое тайное лукавство. – Думается мне, что лунатики – это люди, которые так мало смыслят в наших земных делах, как если бы они свалились с луны, и, напротив, все время толкуют о таких вещах, какие не могли произойти нигде, кроме луны.
– Мысль твоя, Даниэль, тонкая и даже глубокая. В самом деле, природа, методически умножая бесчисленные разновидности своих созданий, никогда не оставляет пустот. Так, цепкий лишайник, растущий на скале, есть связующее звено между минералом и растением; полип с его ветвистыми вегетативными «руками», размножающийся почкованием, есть связующее звено между растением и животным; обезьяны-орангутаны, которые могли бы стать восприимчивы к воспитанию, а где-то, возможно, уже являются таковыми, суть связующее звено между четвероногими и человеком. На человеке прекращается наша классификация созданий природы, но отнюдь не действие принципа, созидающего живые существа и миры. Итак, не только возможно, но даже очевидно… больше того, я не побоюсь сказать, что, если бы дело обстояло иначе, всей мировой гармонии пришел бы конец! – несомненно, что лестница живых существ[65] непрерывна во всем нашем вихре[66] снизу доверху, а равно и во всех других вихрях, вплоть до тех непостижимых пределов пространства, где пребывает существо без начала и конца, являющееся неисчерпаемым источником всех жизней и беспрестанно призывающее их к себе.
А поскольку микрокосм, или малый мир, есть уменьшенный видимый образ макрокосма, или большого мира, о котором мы не можем судить из-за его огромности, эта идея станет тебе более понятной, если она тебе вообще понятна, после того как я прибегну к сравнению; ибо Господь или та неведомая сила, что занимает место этой глубокой и неуловимой абстракции… – я прошу тебя следить за моей мыслью как можно более внимательно! – Господь, говорю я, благоволил запечатлеть так, чтобы он был внятен нашим чувствам, несовершенный образ этого бесконечного цикла производства, поглощения, очищении и воспроизводства, который берет в Нем, Господе, свое начало и вечно возвращается к Нему же, – и запечатлел его в Океане, который впитывает воды бесчисленных рек, очищает их и вновь дает жизнь рекам, из него вытекающим, – впрочем, сходство это так очевидно, что я не считаю себя обязанным останавливаться на нем более подробно.
– Но при чем тут лунатики, сударь? – осведомился Даниэль, аккуратно опуская мой редингот на спинку стула…
– Дойдем и до них, Даниэль. Лунатики, о которых ты толкуешь, занимают, по моему убеждению, самую высокую ступень лестницы, отделяющей нашу планету от ее спутника, а поскольку, в силу занимаемого ими положения, они неизбежно сообщаются с миром, нам неизвестным, нет ничего удивительного в том, что мы их не понимаем, делать же из этого вывод, будто их идеи лишены смысла и ясности, абсурдно, ибо идеи эти принадлежат сфере ощущений и рассуждений, решительно чуждой нашему воспитанию и нашим привычкам. Случалось ли тебе, Даниэль, видеть диких эскимосов?
– На корабле капитана Парри[67] их было двое.
– Говорил ты с ними?
– Как же мог я с ними говорить, если я не знаю их языка?
– А если бы ты внезапно начал понимать все языки – по наитию, как Адам, или по воле Духа Святого, как апостолы, или по причине какого-либо иного морального феномена, как член Академии надписей и изящной словесности, что бы ты сказал этим эскимосам?
– Что бы я мог им сказать, если между мною и эскимосами нет ничего общего?
– Отлично сказано. Мне осталось задать тебе самый последний вопрос. Веришь ли ты, что эти эскимосы способны мыслить и рассуждать?
– Я верю в это так же свято, как в то, что вот это – щетка для платья, а вот это – ваш редингот, который я только что повесил на спинку стула.
– В таком случае, – вскричал я, хлопнув в ладоши, – если ты веришь в то, что эскимосы мыслят и рассуждают, хотя ты их и не понимаешь, что ты мне скажешь о лунатиках?
– Я скажу, – отвечал Даниэль, не дрогнув, – что лечебница для лунатиков в Глазго – без сомнения, наилучшая в Шотландии, а следовательно, и во всем мире.
Не знаю, случалось ли вам, читатель, испытывать когда-либо разочарование более жестокое, чем то, какое испытал мой друг бакалавр Бормоталло де лас Бормоталлас, который ночь напролет под проливным дождем играл на мандолине и распевал кантаты под окном красавицы, роскошно одетой по последней французской моде, – она даже не шевельнулась!.. – и лишь на рассвете заметил, что то был манекен, который Педрилла выписала из Парижа для своей модной лавки.
Нечто подобное испытал я, когда услышал ответ Даниэля, из которого неопровержимо следовало, что мои философические выводы оказались для него не более и не менее понятными, чем язык эскимосов капитана Парри.
Впрочем, я утешился, отыскав в происшедшем неотразимый аргумент в пользу моей теории касательно лунатиков. А вы ведь знаете по собственному опыту, что ничто так скоро не приводит нас в благодушное настроение, как довольство самим собой.
«Какая разница, где я буду жить, – подумал я, – если мне удастся унести с собою сладостные мысли и любезные фантазии, поддерживающие в моем восхитительно устроенном организме то гибкое равновесие источников жизни, ту постоянную температуру крови, ту нерушимую гармонию деяний и отправлений, какую в обиходе именуют здоровьем».
Вслух же я произнес:
– Даниэль, дитя мое, ты родился в Глазго?…
– На улице Кэнонгейт, сударь, поблизости от дома судебного исполнителя Джервиса…
– Тебя, должно быть, ждут в Глазго юная возлюбленная в красной или черной накидке, чьи ноги белее алебастра, а взор живее и смелее, чем у сокола, друзья детства, родители, старушка-мать…
Даниэль отрицательно покачал головой, но я не стал обращать на это внимание.
– Ты помнишь игры на берегу Клайда, зеленые склоны, звонкий стук молотков на Хай-стрит и серьезную торжественность старой церкви! Послушай, Даниэль, мы поедем в Глазго, и я увижу твоих лунатиков…
– Мы поедем в Глазго! – в восторге вскричал Даниэль.
– Мы выедем в шесть вечера, – сказал я, заводя часы. – Поскольку мы живем в совершенно свободной стране, я предпочитаю всегда иметь при себе паспорт и разрешение на проезд, так что недостает нам только лошадей. А поскольку дорога мне совершенно незнакома, не премини известить кучера, что остановлюсь я не раньше чем на 55"5Г северной широты.