Цирюльник постелил себе сам, по другую сторону костра, рядом положил меч и кинжал — так, чтобы были под рукой при нападении или чтобы, со страхом подумал Роб, зарезать убегающего мальчишку. Цирюльник снял висевший на шее, на крепком ремешке, саксонский рог. Заткнув костяной пробкой нижнее отверстие, наполнил рог темной жидкостью из флакона и протянул Робу:
— Моего собственного приготовления. Пей до дна.
Пить это Робу не хотелось, но отказаться он побоялся. В семьях лондонских работников детишек не пугали букой, не таким уж опасным и злым, а вместо того рано учили, что бывают такие матросы и грузчики, которые не прочь соблазнить мальчика где-нибудь за заброшенными складами. Он знал детей, которые польстились на сласти и монетки, предложенные такими людьми, знал и чем им пришлось расплачиваться. Роб также хорошо усвоил, что обычно первый шаг к этому — опьянение.
Он попытался отказаться от второй порции жидкости, но Цирюльник нахмурил брови.
— Пей! — приказал он. — Это тебя успокоит.
И лишь когда Роб сделал еще два больших глотка и зашелся кашлем, Цирюльник был удовлетворен. Он забрал рог на свою сторону костра, прикончил флакончик, а за ним и другой, испустил газы и улегся. Еще раз взглянул на Роба.
— Доброго тебе отдыха, парнишка. Выспись хорошенько. Меня бояться тебе незачем.
Роб не сомневался, что это уловка. Лежал под вонючей шкурой и ждал, крепко сжав ляжки. В правой руке была монета. В левой руке он сжимал тяжелый камень, хоть и понимал, что, даже имея оружие Цирюльника, не сумел бы справиться с толстяком, а потому находится целиком в его власти.
Вдруг появилось убедительное доказательство того, что Цирюльник уснул. Как оказалось, он жутко храпит во сне.
Во рту Роба все еще стоял лекарственный привкус выпитого зелья. Настоянный на спирту напиток разлился по телу, и Роб, выпустив из руки камень, плотнее завернулся в шкуру. Но монетку он по-прежнему сжимал и представлял себе римлян, идущих ряд за рядом, выкрикивающих по десять раз славу героям, которые целому миру не позволят победить себя. Над его головой кружился небосвод с огромными белыми звездами, такими близкими, что хотелось протянуть руку и снять их оттуда, чтобы сделать ожерелье для мамы. Потом он мысленно перебрал в уме всех членов семьи, одного за другим. Из тех, кто остался в живых, он больше всего скучал по Сэмюэлу — это было странно, ведь именно Сэмюэл не признавал его старшим и обзывал бранными словами. Роба беспокоило, не замочил ли салфеток Джонатан, он молился о том, чтобы мистрис Эйлвин выказала терпение, воспитывая малыша. Мальчик надеялся, что Цирюльник скоро воротится в Лондон, потому что так хотелось снова свидеться с братишками и сестренкой.
* * *
Цирюльник хорошо понимал, что сейчас чувствует новый ученик. Ему самому было ровно столько же лет, когда он остался один-одинешенек: берсерки[16] напали на Кэктон, рыбацкую деревушку, где он родился. События того дня навсегда врезались в его память.
Во времена его детства королем был Этельред. Сколько он себя помнил, отец вечно проклинал Этельреда, говорил, что ни в одно царствование люди еще не жили в такой нищете. Этельред ввел непосильные подати, отнимая последнее, чтобы только обеспечить роскошную жизнь для Эммы, властной красавицы, которую привез из Нормандии и сделал королевой Англии. На те же подати он собрал сильное войско, да только использовал его для защиты самого себя, а вовсе не своего народа, а жестокость и кровожадность короля были таковы, что многие мужчины плевались, едва заслышав его имя.
В лето от Рождества Христова 991-е Этельред опозорил своих подданных: он решил золотом откупиться от нападений грабителей-датчан. На следующую весну корабли датчан снова, как и все последние лет сто, приплыли к Лондону. У короля больше не было выбора. Он собрал всех своих бойцов, все боевые корабли, и датчане потерпели на Темзе страшное поражение, потеряв убитыми множество своих. Но два года спустя произошло более грозное вторжение: Олаф, король норвежцев, и Свен[17], король датчан, поднялись по Темзе на девяноста четырех ладьях. И снова Этельред стянул свое войско к Лондону, не подпустил туда норманнов, но на сей раз морские разбойники поняли, что трусоватый король в попытке уберечься сам оставил страну без защиты. Норманны разделили свои силы, их ладьи поплыли вдоль побережья, предавая огню и мечу маленькие прибрежные городки и селения.
Как раз тогда отец впервые взял Генри Крофта в море надолго, на целую неделю — ловили сельдь. Когда ранним утром они с богатым уловом вернулись на берег, мальчик пустился бегом вперед — ему хотелось первым оказаться в объятиях матери, услышать похвалу из ее уст. Неподалеку, в бухточке за холмом, скрывались полдюжины норвежских ладей. Добежав до своей хижины, Генри увидел, что ставни распахнуты, а через оконное отверстие на него смотрит незнакомый человек, одетый в звериные шкуры.
Генри понятия не имел, кто этот человек, но, повинуясь инстинкту, резко развернулся и пустился со всех ног назад, к отцу.
Мать лежала на полу мертвая — грабители попользовались ею и убили, — но отец этого еще не знал. Приближаясь к дому, Люк Крофт вытащил свой нож, однако у порога его встретили трое, вооруженные мечами. Генри видел издали, как отца одолели и схватили. Один воин держал отцу руки за спиной. Другой обеими руками потянул его за волосы, вынудив встать на колени и вытянуть шею. Третий мечом стал рубить ему голову…
На девятнадцатом году жизни Цирюльник стал свидетелем того, как в Вулвергемптоне казнили некоего убийцу. Один из стражников шерифа[18], вооруженный боевым топором, отсек преступнику голову, словно петуху. Совсем не так, очень грубо и неумело, отрубали голову его отцу: викинг обрушил на него град ударов, будто рубил дрова для костра.
Вне себя от горя, до смерти напуганный, Генри Крофт убежал в чащу леса и затаился там, как зверь, за которым гонятся охотники. Когда он выбрался оттуда, умирающий с голоду, оглушенный, норвежцы уже уплыли, оставив за собой одни трупы и пепелища. Генри и других осиротевших мальчиков подобрали власти и отправили в Линкольншир, в Кроулендское аббатство.
После нескольких десятилетий беспрерывных нападений норманнов в монастырях осталось слишком мало монахов и слишком много осиротевших детей. Бенедиктинцы убили сразу двух зайцев: они постригли в монахи большинство сирот. В возрасте девяти лет Генри велели дать обеты и объяснили, что он должен пообещать Богу жить в бедности и всю жизнь хранить целомудрие, в соответствии с уставом, который выработал сам святой Бенедикт Нурсийский.
Благодаря этому он сумел получить образование. Ежедневно четыре часа посвящались учению, шесть — тяжелой и грязной работе. Аббатству принадлежали обширные участки земли, в основном на болотах, и каждый день Генри вместе с другими монахами переворачивал пласты грязи, тянул из последних сил плуг, как загнанная лошадь, — ради того чтобы превратить трясину в плодородные поля. Считалось, что все остальное время он станет проводить в размышлениях и молитве. Службы в церкви шли утром, днем, вечером — службы, службы… Каждая молитва считалась одним шагом по бесконечной лестнице, долженствующей привести душу на небеса. Таких понятий, как отдых или физические упражнения, не существовало, однако позволялось гулять по крытой галерее, с четырех сторон окружавшей двор монастыря. С севера к галерее примыкала ризница — строение, где хранились утварь и священные реликвии. С востока — церковь, с запада — капитул[19], а с юга — унылая трапезная, состоявшая из столовой комнаты, кухни и кладовой на первом этаже, на втором же помещался дормиторий[20].
Внутри четырехугольника располагались могилы в качестве постоянного напоминания о неизменном течении жизни в Кроулендском аббатстве: завтрашний день пройдет точно так же, как вчерашний, а в конечном итоге каждый монах уснет вечным сном в пространстве, огражденном галереей. Поскольку кое-кто усматривал в такой жизни лишь мир и покой, аббатство показалось привлекательным для нескольких знатных господ. Они бежали от придворных интриг и от жестокости Этельреда и спасли себе жизнь, облачившись в монашеские рубища. Эти влиятельные и благородные господа жили в отдельных кельях, как и те настоящие подвижники, кои стремились приблизиться к Богу, истязая свой дух и умерщвляя плоть; подвижники носили власяницы, занимались самобичеванием и вдохновенно истязали себя иными способами. Для остальных же шестидесяти семи мужчин, носивших тонзуру (хотя они и не чувствовали к этому призвания и отнюдь не были святыми), домом служила обширная зала, где на полу лежали шестьдесят семь тюфяков, набитых соломой. Стоило Генри Крофту проснуться среди ночи — любой из множества, — как он неизменно слышал вокруг кашель и чихание, храп на все лады, громкое испускание газов, шорохи, издаваемые при рукоблудии, болезненные вскрики тех, кому снились кошмары, и попрание уставной заповеди блюсти молчание: кто-то ругался, что не подобает служителю церкви, кто-то тайком вел беседы, почти всегда о еде. Трапезы в аббатстве отличались скудостью.