В 1875 году – Лорис-Меликов был уже генерал-адъютантом, начальником Терской области – к нему на прием явился болезненного вида и чрезвычайно бедно одетый человек – сосланный докторами на Кавказ и пролечивший все свои средства до последней копеечки бывший редактор «Русского слова» литератор Николай Александрович Благовещенский. Он принес рекомендательное письмо от Некрасова, и Лорис-Меликов немедленно дал Благовещенскому денег и устроил его на вакантную должность секретаря Терского статистического комитета. Писать известному поэту ответ Михаил Тариелович постеснялся, думал дождаться встречи, но потом было долгое лечение за границей, война, и когда Лорис-Меликов по окончании ее приехал в Петербург, Некрасова в живых уж не было.
А жизнь в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров шла своим чередом. В верховой езде Лорис-Меликов был из первых, фрунт его вольной душе давался тяжелее, но тоже сносно, а предметы академические при его бойкой памяти и сметливости особого труда не составляли. Правда, в самом начале весны юнкер загремел в лазарет, и надолго, было даже опасение, что выпуститься в нынешнем году не удастся.
Прекрасный город Санкт-Петербург. После азиатского глиняного Тифлиса, после беспорядочной русско-византийской Москвы, где в самом центре города не диво встретить деревенскую барскую усадьбу, избу, а тут же и целый квартал совершенно европейских домов, столица потрясает ровными, по ниточке, проспектами, единым ампирным стилем дворцов… Да что говорить! Петр вырубил окно в Европу по европейским же образцам, а потомки его хоть в этом не отступили от его традиций и не позволили себе московских барских вольностей. Здесь и дома смотрелись гвардейцами в парадном строю. Да вот беда – весь этот гвардейский строй на приморском болоте зиждется. И как ни крепок организм, а сырые, неверные зимы, дождливые лета ломают непривычного человека.
В Петербурге надо родиться. Лорис-Меликова как-то в печальную, задумчивую минуту занесло на кладбище Александро-Невской лавры. Он бродил по аллеям между великолепными памятниками, разглядывал эпитафии, читал имена полководцев, реформаторов, сподвижников русских императоров в их славных на весь мир и темных, злых делах, но чаще все-таки вовсе безвестные. Но вот что его тогда поразило. Век Петровых современников, людей, как известно, могучих телами и хорошо кормленных, был чрезвычайно краток: редко кто протянул за сорок. Зато внуки их – екатерининские вельможи, здесь, на болотах, родившиеся, – заживались разве что не до ста лет.
К весне Лорис вечно попадал в лазарет. Южный человек, он легок был на простуду. Распахивался навстречу первому солнышку, не помня о коварстве петербургского климата. Но в первом классе его свалила особенно злая болезнь. Суровый капитан Горемыкин, увидев лихорадочный блеск Лорисовых глаз и пунцовую яркость лица, прямо с урока тактики отправил юнкера в лазарет. Жар стоял дня четыре, но выздоровления на пятый не наступило, а, наоборот, началось какое-то долгое и противное недомогание с невысокой, но ежевечерней температурою.
Тоска неимоверная! В палате Лорис-Меликов лежал между двумя малолетками: четвероклассником Корнилием Бороздиным и третьеклассником Константином Савельевым. Как юнкер старшего класса, он их почти не замечал, хотя Коля Тре-губов, его одноклассник, опекал Бороздина и защищал своего вандала (как называли в Школе самых младших подпрапорщиков и юнкеров) от непрестанных обид вандалов прошлого года. Протеже, как правило, допускались в компании своих патронов, но вели они там себя тише травы, без малейшего амикошонства. Субординация.
Два этих мальчика поначалу побаивались Лорис-Меликова, но Миша никогда не находил радости в издевательствах над младшими и, кроме насмешек, не позволял себе никаких видимых проявлений своего превосходства. А на насмешки соседи сами напрашивались. Бороздин по малости лет, наверное, любое слово воспринимал буквально и не в силах был различить иронию, чем немало потешал Савельева. Но и Савельев был хорош. Старшая сестра его вышла замуж за итальянского графа Цуккато, и Костя всех уверял, что бездетный зять его непременно уступит ему свой почетный титул. За что и схлопотал прозвище Цукат. Но вскоре и насмешки иссякли, приелись, так что мир царил в палате. Мир и скука. Все анекдоты были пересказаны, карты и шахматы быстро надоели, а бронхит истачивал потихоньку силы и повергал бойкого юнкера в уныние. Особенно в ясные дни, когда солнце дразнило зайчиками и звало на свободу.
Излечение свалилось внезапно, и принесли его не лекарства. Савельеву из дому прислали новую, книгу. «Похождения Чичикова, или Мертвые души» сочинения Н. Гоголя. Ее минувшим летом издали в Москве, в университетской типографии, о чем Лорису говорил еще Некрасов, слышавший о хлопотах в цензурном комитете князя Одоевского[11], Виельгорского и Белинского, но до Петербурга книга только-только доехала, так что даже Николенька ее еще не читал.
Лорис-Меликов на правах старшего тотчас же завладел книгой и читал, пока глаза не засыпало, как пылью, усталостью. Тогда он возвратил книгу Цукату и велел читать вслух. Оказалось, Цукат обладал незаурядным актерским талантом. Он читал на все роли и так уморительно, что вскоре в палату на громовой хохот, смешанный с кашлем, сбежались из других палат. Заставили читать сызнова.
И вот теперь каждый день, едва доктор Мейер закончит обход, а фельдшера наведут порядок и укроются в своей дежурной комнате, Лорис командовал:
– Давай, Цукат, доставай книгу. Читай!
На хохот сбегались фельдшера, пробовали утихомирить юнкеров – все же лазарет, вашим благородиям следует помнить, но Лорис и фельдшеров заставил слушать савельевское чтение.
В цепкой памяти Лорис-Меликова на всю оставшуюся жизнь как знак излечения от недугов и мира в душе осталась последняя фраза из гоголевской поэмы: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо всё, что ни есть на земле, и косясь по-стораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства». И всегда в пути, куда б его ни заносила бойкая судьба, билось в мозгу с током крови – гремит и становится ветром разорванный в куски воздух. И каждый вдох свободного ветра вселял чувство русского гражданства из посторонившегося народа – чувство сложное, почти необъяснимое на словах ни родного армянского, ни столь же теперь своего – русского языка.
Дни летели навстречу выпуску, но тут судьба вновь погрозила пальчиком.
Уже в апреле 1843 года барон Шлиппенбах произведен был в генералы от инфантерии и назначен директором 1-го кадетского корпуса и одновременно управляющим всеми военно-учебными заведениями. В Школе же его место должен был занять отставной генерал-майор, произведенный, по случаю возвращения на службу, вновь в полковники Александр Николаевич Сутгоф.
Сутгоф только что вернулся из Парижа в свой дом на Невском проспекте. Он еще не успел приступить к новым обязанностям, как дворник донес ему, что одну из квартир снимает жилец, которого в доме никто никогда не видел. А на самом деле там настоящий притон для учащихся вверяемой ему Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Они там пьянствуют и даже приглашают неких дам непотребного поведения. Сутгоф тотчас же отправился проверить подозрительную квартирку.
Едва раздался звонок, юнкер Лорис-Меликов, стоявший на стреме и, по счастью, не успевший притронуться к своему бокалу, скомандовал тревогу и выпроводил товарищей через черный ход. Сам ушел последним, убрав следы пиршества. Однако ж во дворе, у самых дровяных сараев, где была спасительная щель в другой двор, выходящий на Малую Морскую, его остановил рыжий маленький полковник с лицом, изошедшим красными пятнами от гнева:
– Юнкер, подойдите сюда! Ваша фамилия? Отдав честь, представился:
– Юнкер Петров.
– Должен вам заметить, юнкер… – полковник смерил его взглядом задумчивым и чуть презрительным, – да, юнкер Петров, что вы в ненадлежащем виде пребывать изволите. Почему пыль на сапогах и воротник отстегнут? Я вас запомнил, юнкер Петров.
«Идиот! – клял себя дорогою юнкер Петров. – Не мог себе получше псевдонима придумать». Он уже догадался, что полковник – новый начальник Школы, и последствия его сегодняшней встречи запросто могут быть столь же печальными, сколь были они перед самым окончанием Лазаревского института. Даже посерьезнее – Школа под пристальным оком императорской фамилии, а Михаил Павлович да и сам царь шуток не любят и карают по всей строгости.
Царский гнев юнкера и подпрапорщики уже испытали однажды. Это было минувшим летом – холодным, дождливым, слякотным. С балкона своего дворца в Александрии император любил наблюдать в подзорную трубу, как идут учения на плацу Петергофского лагеря.