– Он хочет, хочет, Евгений Михайлович! Просто ни черта в этом не фурычит! – затараторила Кошкина, взваливая меня на закорки: весталка санчасти средь ухающих фугасов.
– Вот и замечательно! – подытожил мастер, явно удовлетворенный столь лапидарным объяснением.
Фиктивную справку – якобы два года я спасал утопающих на лодочной станции – мне без особых проблем добудет отец.
Винокурова нам присоветовал нимфчанин Ян Пробштейн, заядлый теннисист, перелагатель Элиота. Он же и приютил временно нашу разношерстную команду. Жена его, сексапильная татарская дива, была на голову выше суженого. Ян, пыхтевший культуртрегером при родном домоуправлении, обладал увесистой связкой ключей и потому разместил землячек в одной из пустовавших хрущоб. Я же остался на оттоманке в его крохотной гостиной. Сдается мне, хозяин на ночь умышленно приотворял дверь из спальни: отзвучия супружеских ночных кувырканий барочно обрамляли его гордое переводческое «эго»[1]…
Но и я не отставал: на глазах у Лели закрутил роман с Сашенькой. Мешковатый флирт уныло дотлевал в Минске. Возвратясь туда в подвешенном состоянии, я зыбил веслами поверхность, словно размешивая сахарные облака в чайной пиале Заславльского водохранилища. Глупышка втюрилась до такой степени, что решилась угостить меня ростбифом в ресторане «Потсдам». Там-то я и лишился джентльменского звания! Впрочем, она, вслед за старшей сестрой, вполне конкретно облюбовала мой «приятный райончик»… Отца, Вадима, Сашенька решительно не понимала, осуждала за регулярные попойки и болтовню об искусстве. Последняя наша встреча состоится через год, в поезде «Минск-Москва»: она выучит чешский и устроится экскурсоводом.
Однако вернемся к Яну. Рифмы мои он удостоил похвал, но – дабы я чересчур не заносился – пястью приплюснул щенячье самомнение:
– Спокойно!
И отвел нас на семинар к Козловскому, где состоял старостой, хоть и держал при этом фигу в кармане. Об омонимических сальто поводыря Гамзатова я был осведомлен лучше моих спутниц. Еще отроком отправил ему письмецо: мол, от обложки «Созвездия близнецов» стеллаж в моей комнате порозовел… (Воображаю, как он расчувствовался!) В постскриптуме я указал пикантную подробность: «Знайте же, что нас с Вами, помимо страсти к точным рифмам, роднит еще кое-что…» Верх кретинизма – подогревать в своей юной душе инстинкт мафиозности, понятия не имея о том, что справочник Союза писателей по швам трещит от еврейских фамилий!
Естественно, Яков Абрамович выплыл ко мне в порфире базилевса, посулил замолвить словцо проректору («Сидоров наполовину то же, что и вы!» – прибегнул он в свою очередь к игривому иносказанию). В палестре его сиживали Санчук и Веденяпин – меня, серой мышки, должно быть, не приметившие. Какая-то заторможенная еврейская дама в повойнике презентовала анемичную брошюрку. Какой-то разухабистый соловей-разбойник в пух и прах разнес ее ламентации.
– Что вы гоношитесь, люди живут по-разному… – вяло отбивалась от его нападок поэтесса.
– Ох, уж эти графоманы! – заговорщицки подмигнул Козловский, наскоро соображая мне рекомендацию, когда все разошлись.
Имел ли он в виду своего визави, участников ли заседания, или себя любимого – кто теперь ответит?
Впоследствии я натыкался на него в коридоре «Юности».
– Больно уж этот Коркия похож на бердичевского грузина! – ворчал живчик, досадуя на отсрочку публикации.
Умер Арсений Тарковский – и на панихиде, в Большом зале ЦДЛ, Яков Абрамович вальяжно переминался на сцене. Ораторствуя, Лев Озеров затронул тему нравственного неприятия усопшим избыточно пестрых рифм: «Не высоко я ставлю силу эту…» Козловский – я уловил! – в эту секунду недоуменно поморщился.
Дрянное дело развенчивать благодетелей, но ничего не попишешь: истина дышит в затылок.
Зато о Владимире Микушевиче худого слова не скажу: не человек – скала интеллектуализма!
Ян, скучавший на съемной даче, предложил меня и тамбовца Попова понатаскать по английскому. К тому времени я успел смотаться в Нимфск и, дождавшись вызова на экзамены, поселился в общежитии на Добролюбова. Мы потели над головоломкой спряжений, когда в беседку втиснулся великан с растрепанной гномьей бородой. По его просьбе абитуриенты прочли по стихотворению. Рыжего словоблуда Микушевич сходу раздраконил, меня ж, наоборот, приголубил:
– Совсем другой коленкор!
Затем, самозабвенно протрубив свое, попенял: Винокуров затирает его в «Новом мире». Говорил он зычно – и в сонме не стесняясь природной громогласности. Платон, Магомет, Леонардо, Кришна, – казалось, в вестибюль писательского дома забрел заблудившийся пифагореец.
Увалень в быту, Микушевич всецело полагался на практицизм супруги. «Как с полки жизнь мою достала – и пыль обдула…» – эти строки неустанно цитировал, примеряя образ к собственной судьбе (лишь порядок строф наивно норовил перепастерначить).
В Ялте он часами излагал собравшимся идею культурологической книги, которая объяла бы весь мир, всю историю. Ребячески ощупывал в чеховском саду ультрамариновые бусины японских яблок. От него я и заражусь страстью к анаграммам – затмившей впоследствии мой нестойкий разум…
Но это произойдет гораздо позже. Пока ж – электричка нудно ползла из пригорода: я расписывал тамбовцу Попову ксенофобию, царившую в малограмотной Белоруссии.
– Ты не думай, я знаю! – в меру понятливости утешил он. – Во дворе у нас жила одна узбекская семья: царство им небесное!..
Одно слово, чудной парень. По возвращении из армии я узнал, что он костерит меня по сусекам: «Напрасно якшаетесь с Марговским: он – жид, а я к жидам непримирим!» При этом – я слышал собственными ушами – Рыжий уламывал своего тезку Сашу Карабчиевского прислать ему гостевой вызов из Израиля.
Самого печального я не досказал. В весенний свой визит, живя у Яна, я сознавал, что стесняю молодую чету. Собственно, и сам Пробштейн не утруждал себя эвфемизмами. Цель приезда была достигнута, но даты на обратном билете не переправишь.
И я позвонил в Балашиху. Жена Эбера мне явно обрадовалась. Полгода, как они разбежались. Она жила с матерью, защитив диплом и притулясь библиотекарем в Ленинке…
– Приезжай!
Но я колебался. Нежелание побираться у родственников пересилило. Она потянула меня в Измайловский парк. В ней все клокотало. Юра такой, Юра сякой! Он оказался полнейшей бездарью! Расставаясь с ней – так дотошно делил их общую библиотеку! Мешки под глазами усугубляли ее физиономическое сходство с Крупской. Я молчал, как пень.
– Мне ведь, на самом деле, с тобой очень плохо, Гриша! – поежилась Люда рядом на скамейке.
Смеркалось. Пора на боковую. Мы поехали к ней. Постелила мне в комнатенке, доверху забитой мужниными книгами.
Ночью ее маму увезла неотложка.
– Можешь поверить, я не сомкнула глаз! – простонала филологиня, опускаясь на край моей раскладушки.
Распахнутый халатик предъявил снулые груди. Сердце ушло в пятки, я привлек ее к себе. «Крупская» сообразительно юркнула под одеяло.
Мысль, что я совершаю предательство, точила меня – остужая вожделение. Хозяйка имитировала пыл, но как-то тупо. От замужней дамы я ожидал большей искушенности.
Наконец – отчаявшись – принялся натягивать носки.
– Ломаешь комедь лишь из-за того, что тебя недостаточно ублажили? – суровым судией надвинулась она.
– Люда! Окстись! Кто знал, что ты станешь меня домогаться?..
– Так, стало быть, тебя домогались?! – притворно ахнула она.
Но я уже на скаку громыхал чемоданом о перила…
7
Увы! Теперь-то я знал окончательно и бесповоротно: любые два этноса, в той или иной степени взаимодействуя, соприкасаясь друг с другом, даже в самую вегетарианскую из эпох не прерывают беспощадной войны на истребление. И наиболее миролюбивые эпизоды этой бойни скрывают свой кровожадный характер под двумя личинами: идеологии и демографии.
Взять, к примеру, Священную Римскую империю германской нации. Пародийное это образование, с одной стороны, подвергало итальянский народ габбсбургскому политическому гнету (как будто мало было древним римлянам нашествия вестготов!), с другой же – распространяло духовное влияние римских понтификов на достаточно еще тяготеющих к язычеству германцев. Именно этим ретроспективно и объясняются два таких исторических явления, как длительная и упорная борьба итальянских городов-коммун против власти германских императоров и последующее противостояние Ватикану мятежного августинского монаха и его последователей.
Судите сами: в доме Харитоновых, куда я угодил с бухты-барахты (чтобы не сказать – с корабля на бал), ныне растет разбитная девчушка по имени Марианна. Вот уже много лет как дочь для меня отрезанный ломоть. Утешает одно: Настя, ее мать, вынуждена теперь бесповоротно порвать со своим инфантильным великодержавным шовинизмом!..