Главная причина, думается все же, заключалась в том, что наше общее освобождение от всякого рода пережитков феодализма — главным образом политических, а отчасти и экономических — чрезмерно затянулось, так что в результате ни один восходящий класс и ни одна претендующая на участие в строительстве социальная группа не могли очень всерьез и сколько-нибудь длительно считать себя хозяевами жизни. А отсюда уже — всякого рода нестроения, отходы и даже выпадение целых общественных полос из легальной «общественной жизни» (например, 80е годы).
Вторая — подчиненная — причина заключалась в относительной малооборудованности литературно-разночинской группы в целом, не говоря уже об отдельных ее работниках. В то время как за плечами Тургеневых стояли поколения живых еще тогда мертвецов, Решетниковы вышли в литературу, можно сказать, в одних исподних, и учиться им было не только некогда, но, пожалуй что, даже и не у кого. Идеологи разночинства (Чернышевский, Добролюбов) сами учились по дворянским книжкам, и чего-либо похожего на революцию в эстетике свершить им было не дано.
Достаточно сказать, что даже позднее один значительнейший марксистский критик, много сделавший для перевода традиционной эстетики на научные рельсы, подойдя к поэзии Некрасова, в недоумении развел авторитетными руками: не стихи, мол, а трескучая телега! Что же сказал бы этот критик, воспитанный на изяществе 40х годов, о Решетникове?
Творческого осознания элементов новой эстетики раскиданной по «пьяному косноязычию» Решетниковых, явно не хватило дореволюционной эпохе, и вся теория искусства разночинцев оказалась полоненной старой эстетикой. Вся она основана на представлении об искусстве как о некоей химере, существующей над жизнью или рядом с жизнью. Вся она предполагает наличие только одной заражающей эмоции — так называемой «эстетической». А эстетическое — это «прекрасное». А прекрасное — это «изящное». Ну, а изящное — уже канон.
Можно без опасения впасть в особую ошибку сказать, что если и оказывало разночинское начало какое-то определенное влияние на всю литературу, начиная с 60х примерно годов, то это вовсе не благодаря наличию своей научно обоснованной эстетики, а несмотря на робкое, социально-недальновидное воздержанчество теоретиков разночинства, расчистивших объективно дорогу для будущей научно-буржуазной эстетики, но не решившихся провозгласить всю разночинскую «антиэстетику» тех дней как раз началом новой, нужной именно в конкретных целях разночинства, революционной эстетики. (Только трагически ушедший Писарев на это покушался).
Несомненные революционеры в области социальной и политической, они — это всегда бывает в молодых движениях — отстали от самих себя в области идеологий надстроечных.
4. Толстой и Горький
Мы не будем останавливаться на всех случаях огромного воздействия литературной практики разночинства на дальнейшее развитие литературы. Укажем только на такие явления, как Лев Толстой и М. Горький.
Да, как это ни странно может показаться, принимая во внимание презрительное отношение дворянства к разночинской практике, но и такой «великий писатель земли русской», как Лев Толстой, не избег объективного влияния на свое «творчество» (по старой терминологии) со стороны разночинства.
Толстой — это если и не синтез еще старой эстетики и разночинства, то во всяком случае — «уклон».
От старой эстетики у Толстого — ее традиционно-эпическое построение романа, по принципу скрещивания основных характеров и эпох (прием упрощенного мышления, изжитый еще Достоевским); ее старая классическая созерцательность, ведущая начало еще от «древних»; ее наконец кажущееся невмешательство в развертывание сюжета при скрытом (и огромно-мастерском) стремлении классово предопределить исход.
От разночинской практики у Толстого — ее движущая нетерпеливость, заставляющая обращаться от показа к дополнительным приемам (наука и публицистика); ее бестрепетность перед показом жути («Власть тьмы»); а главное — ее великое «косноязычие», плод распирающей тяжелой мысли, неожиданно сближающее «графа Толстого» с умершим от алкоголя почтальоном Решетниковым.
Гораздо сильнее это объективное влияние разночинства на практику М. Горького. Не только потому, конечно, что Горький и сам разночинец, но и потому, главным образом, что самая тематика Горького требует не наследственно-дворянственных, а совершенно иных подходов (умный мастер Горький понял это — не в пример многим новейшим писателям, о чем будет дальше). Реализм Максима Горького — это уже скорее синтез «Тургенева» и «Решетникова», и едва ли не с преобладанием последнего.
Да, самоучка Горький тоже не избег, и даже менее других мог бы избегнуть, замогильного воздействия на свои писания со стороны готовых эстетик. Вот, особенно, эстетики Тургенева.
От Тургенева — этот налет романтики на реализме Горького, хотя и с иной, конечно, социальной установкой. Право, кажется порой, читая молодого Горького, что он с таким же смаком созерцает «дно», с каким Тургенев выписывал «дворянские гнезда». А между тем ведь дело шло об утверждении каких-то новых групп, — откуда бы, казалось, взяться столь безбольной станковистской живописности? Все так «красиво», так «изящно» установлено для съемки, так старательно «пропущено сквозь призму прекрасного» (тоже из основ старой эстетики), что перед вами — не действительный показ борьбы за существование почти в пещерных ее формах, а какая-то придуманная стилизация.
От Тургенева у молодого Горького — и плавность новеллизма, и вот этот постоянный его скат к так называемому «стихотворению в прозе».
От Тургенева же, наконец, у молодого и у старого Горького — его невмешательский «аполитизм» бытописателя, сводящий всю эстетику живого реализма к неживой фиксации. Герои Горького, правда, «хлопочут», «строят», жизнедействуют, но сам-то автор постоянно в стороне, участия его хватает только что на резонерство. Может быть — «характер Горького»? Нет, не один характер, но и выучка, но и «культурное наследство прошлого», ибо характер Горького в его статьях и очерках отнюдь не говорит о горьковском бесстрастии. Статья, газета, жизнь — это одно, а «творчество», выходит, — другое. Жречество? Есть многое и от Толстого.
От Толстого у Горького — его учительная предумышленность, его осознавательство задним умом (в «художестве»), и это отставание от жизни обязательно лет этак на… («нужно, чтобы события отстоялись», — наш усадебно-дворянский деревенский эстетический канон, блестяще свергнутый еще заклеванным традиционной критикой «купцом в литературе» Боборыкиным!).
Что же приходится на долю разночинства?
Вот — считайте:
От Решетникова, Щедрина, Успенского у старого и средневозрастного Горького — его неравнодушные, живые срывы в публицистику. Его суровое, почти материально осязаемое, строение образа. Его чеканка самой мысли в прозодежды материи.
По разночинской линии — кошмарный горьковский «Окуров». И другие. Больше же всего — его блестящий очеркизм. (Америка, «Прекрасная Лютеция» и др.). Горький — талантливейший из рабкоров довоенных дней, и это высший комплимент, какой мы знаем.
Сам-то Горький этого не думает. Его эстетика велит ему работать на вечность.
5. Через голову буржуазии
Любопытные чересполосицы знает история.
Когда писатели-художники разночинства, можно сказать, взывали к новому какому-то хозяину жизни о порядке и справедливости на земле, они невольно практиковали при этом приемы и подходы, годные для наших дней. А вот ближайшему хозяину тогдашней жизни, восходившей молодой буржуазии, все эти приемы и подходы не понадобились вовсе. Получилось как-то так, что грубоватые писатели былого разночинства работали через голову ближайшей эпохи.
Несколько иная история, как мы уже заметили вскользь, случилась с теоретиками разночинства (Чернышевский, Добролюбов). Искренно считая себя наследниками дворянской культуры и пытаясь привести свое наследство хоть в какой-нибудь порядок, они не очень-то учитывали особенности своей собственной культуры и, невольно для самих себя, работали на созревавшую, еще имевшую прийти буржуазию. Вышло так, что готовилась как бы февральская революция в литературе, и делали ее, в силу объективной необходимости, люди, рожденные для Октября!
Любопытнее всего то, что история насмеялась и над этой «необходимостью», и — объективно нужный для буржуазии, с нашей сторонней точки зрения, слегка оразночиненный «тургеневский» реализм почти совсем не потреблялся ни тогдашней, ни последующей буржуазией, за отсутствием… ее четко-исторического и уверенно-культурного самосознания, как класса, призванного хоть сколько-нибудь длительно гегемонить в России.
Беда нашей буржуазии заключалась в том, что вследствие огромной замедленности нашего общественного развития (до революции) вообще на долю ее достался такой добрый, чуть ли не параллельно с нею созревавший, компаньон, как русский пролетариат, и наличие этого компаньона фатально обрекло нашу буржуазию, молодую и позднейших лет, на пессимизм и хилость, на упадочничество с ранних лет, а главное — на отсутствие аппетита к строительству. Один уже запах этого… могильщика упорно убивал у буржуа всякое желание потреблять какие бы то ни было блюда, объективно необходимые ему для долгого и спокойного роста.