Выезжали из гаража вдвоем: он и сын. Федорыч был в отпуске. Ни жену, ни тестя Горин не пригласил — им было все равно.
Гараж стоял у дороги в аэропорт, ближе к городу. Вокруг звенело лето. Не доверяя сделанному, Горин вел машину не спеша, но потом, поверив, что все сделанное им двигается как надо и в такт, повел машину быстрее. Приближались трубы окраинных заводов. Горину вдруг расхотелось въезжать в город. Он развернулся и теперь уже мощно и накатисто покатил к аэропорту. Не доезжая, свернул в сторону к небольшому небетонированному аэродромчику, с которого поднимались маленькие спортивные самолетики. Невысоко кружил вертолет. Потом они ехали уже совсем по бездорожью, перебрались через небольшую речушку, и сын заставил его остановиться, а потом, раздевшись, бегал по воде, визжа оттого, что маленькая речушка была и ему мала. Затем они опять ехали по едва заросшим травой дорогам, находили ягоды, которые еще не созрели, а потом каким-то чудом попали на бетонку и опять понеслись к аэропорту.
Уставший от избытка счастья сын уже не тыкал пальцем в громадные самолеты, тяжко отрывающиеся от бетонной полосы. Он сидел сзади, на подбитой поролоном скамье, провожал сонным глазом очередной самолет и, наверное, думал, что ему все это снится. Горин вспомнил своего отца, его комбайн и как он бежал к нему по скошенному полю, а потом стоял рядом, держась за штурвал, и то ощущение детского счастья, которое было у него. Он посмотрел на дремавшего сына, и ему было радостно и грустно оттого, что он уже никогда не сможет ощущать по-детски. Он тронул худенькое плечо сына. Сын вздрогнул, его глаза стали ясны, он обхватил отца за шею, крепко прижал и прошептал: «Я люблю тебя, папашка». От этих слов и от худеньких ручек, сильно сжимавших шею, запершило у Горина в горле. Сын еще долго держал так отца, а Горин думал лишь об одном: правильно разъехаться с быстронесущимся встречным транспортом…
…КамАЗ, тяжело елозя по грязи, выехал за Кассель и завернул на прямую дорогу. Вот на этом повороте заснул и перевернулся Сысин…
Спать Горину не хотелось. Он ощущал лишь страшное напряжение. Его усталое тело как бы затормозилось, и ему казалось, что в нем ничего не происходит, не дышат легкие, застыла кровь, нет никаких мыслей. Что еще чуть бродило в нем, ему казалось, происходит в ком-то другом, не в Горине. Была чья-то жизнь… Бои на ринге… Победы… Женитьба… Ссоры… Разговоры о квартирах, машинах, гаражах, золотых цепочках и цепях, браслетах, модных и уже не модных платьях, туфлях, пальто и куртках… Встреча праздников в опять новой квартире тестя. И тесть, молчаливо и солидно хвастающийся этой квартирой, чешским хрусталем, югославской мебелью и настоящими персидскими коврами… Нет! Это не могло происходить с ним, с простым парнем, сиротой Гориным… Но ведь было… Не спорил же он с тестем, не доказывал свое, а долгих десять лет унижался, сидел за праздничными столами и деликатесами из «закромов». Жил своим… Жил, надеясь, что уговорит Ирину жить по-другому, по-своему… А как это, по-своему. Откуда ему, сыну крестьян, потом сироте, потом боксеру, знать, как жить? Может, так и надо жить, как живет Ирина и ее отец? Есть, спать, работать. Шикарно одеваться. Иметь хорошую квартиру, мебель, модную библиотеку с фолиантами… Видишь, даже фолианты у тестя есть. Где раздел на духовность и бездуховность? Может, это они нормальные, высокодуховные люди, а ты — бездарь и неудачник, а по праву Ирина хочет забрать себе библиотеку…
Библиотека была частью его самого… Все началось с Жюля Верна. Шестой класс в детдомовской школе он закончил неплохо, но двое-трое учились явно лучше его, и, когда их классный руководитель принесла стопку книг, у него не было никаких шансов получить самую красивую и влекущую из них — «Дети капитана Гранта». Эта книга была в их школьной библиотеке, и Горин читал ее и любил и Паганеля, и Гленарвана, и особенно Роберта. И вот сейчас эту книгу, увесистую, с быстро-несущимся «Дунканом» на обложке, вручат Игорю Квашину — круглому отличнику. В этом не сомневался никто. Слезы отчаяния выступили у Горина — это было похоже на предательство. К тому же Горин знал: больше, чем полагалось, читать Квашин не любил, и его трезвое, умное сердце не трогали ни Д’Артаньян, ни Айвенго, ни тем более растеряха Паганель… Стопка уменьшалась, и вот сейчас, поправив очки, Квашин пухлой, холодной ручкой возьмется за «Дункан» и унесет его… Но случилось чудо. Их молоденькая и не очень опытная учительница что-то поняла, и книга досталась ему…
В его памяти, не оперативной, а той другой — постоянной, на которой стоит сознание, мораль, душа, наконец, — этот миг радости, даже какого-то упоительного счастливого тумана, в котором он находился, запомнился навсегда… Та книга, потрепанная, но со всеми страницами и все так же стремительно несущимся на помощь «Дунканом», стоит на самом верху книжного шкафа.
Начавшийся книжный бум почти не коснулся Горина. Он не потянулся за модными подписками или редчайшими и также модными архивными экземплярами. Ирина высмеивала его методу собирать книги, называла это помесью лирики с классикой, Хафиза с Гоголем. Горин и сам не знал, отчего он так собирает… Так ему хотелось… Это он любил… Все это им прочитано. «Так зачем же собирать читанное?!» — изумлялась Ирина. Ей хотелось Кафку, Пруста, Фолкнера. Он и на это ничего не смог бы ответить. Просто ему ужасно хотелось, чтобы все ОНИ были рядом. Их немного, небольшой шкаф. Но это было дорого ему, его душе, родственно ему… Тургенев, Толстой… И не весь Тургенев, и не весь Толстой, а лишь две-три книги. И Достоевский, и Бунин. И Чехов… Чехов!! И то, что он любил давным-давно и сейчас любит: и Жюль Верн, и Фенимор Купер, и Вальтер Скотт, и Луи Буссенар, но тоже далеко не все, а две-три книги. И так книг шестьсот — всего не перечесть, и ни одной залетной, не его, Горина…
…Дорога мутной, серой полосой набегала на КамАЗ. Вот сейчас он доедет до ХПП, потом еще немного до резервного, сдаст свой последний хлеб, этой же расхлябанной дорогой вернется в Кассель, затем — автобус, где он вздремнет, затем — город, Ирина, тесть и все… Все кончится… Десять лет их жизни, в которой было много всего, но не было простых вещей, в сущности дающих счастье: доброты, заботы друг о друге, понимания, покоя, наконец, и даже не внешнего — бог с ним — жизнь в городе неспокойна, а покоя внутреннего, который приходит от ощущения, что у тебя есть кров, есть жена, которая с тобой в горе и радости. Наивные, простые мысли. Наивные, простые желания. Но в них все. И Холстов счастлив, счастлив оттого, что жена приехала к нему, навезла пирогов и наводит порядок в его комнатенке. Горин вспомнил, как десять лет тому назад Холстов был влюблен в Ирину. Что было бы, если бы Ирина предпочла Холстова? Скорее всего, ничего… Решительный Холстов не чета ему, Горину — наивному, терпеливому крестьянскому сыну, верящему в то, что такие жлобы изменятся от его туманных желаний и слов…
Но он будет драться! И он не расслабится, как тогда, с Симоновым. Предательство, а равнодушие — это тоже предательство, расслабило его в том поединке. И еще — одиночество. Вдруг ощутимое одиночество. Чувство, что был сиротой, им и остался. Но теперь он не один. В этом он уверен. Чтобы понять и знать своих детей — надо не забывать своего детства. А он его не забыл. И не предал своих отца и мать и не перебежал под крышу, под волю своего тестя и жены. Детство нельзя предавать. Он знал, что и сын не предаст ту поездку на «газике», речушку, по которой он бегал, маленькие спортивные самолетики, не предаст прочитанную им потом книгу Жюля Верна, с «Дунканом» на истрепанной обложке, не предаст и своего «папашку».
У него еще есть Холстов… Это он понял совсем недавно… Они во многом непохожи. Сейчас даже вспомнить смешно, что лет двенадцать назад они выступали в одном весе. И уж совсем грустно вспоминать, из-за чего разошлись. Собственно, они и не расходились. Это Холстов легко и ловко (а легко ли?) исчез с горизонта: вначале в техникуме просто отошел в сторону, а потом вовсе уехал на Север. Грустно все это… Хотя теперь грустно лишь ему, Горину… У них непохожи характеры… А разве дело в характерах? Главное, что схожи души…
Да, он будет драться! Но сейчас все его усталое тело и израненная душа просили покоя. Он скоро отдохнет… Жена и тесть думают, что суд для него трагедия, а это будет отдых. И они с сыном еще съездят на «газике» к той маленькой речушке и побегают по воде… И возьмут с собой Холстова… А еще лучше они вместе поедут к морю. Это была его заветная мечта — поехать к морю. Почему его тянуло к морю? Оттого, что отец его и мать были из тех мест? Он видел много морей, видел и океаны, но когда он думал о море, то вспоминал его таким, каким первый раз увидел в далеком-далеком детстве — крутовыгнутым, тихим и синим-синим.
Они поедут к крутому синему морю… И он, и сын, и Холстов. Вот только надо довезти хлеб. Хлеб — это все. Его надо довезти… И они поедут… Они доедут до того места, где жили когда-то его отец и мать… И возьмут их с собой… Места хватит всем… ГАЗ-69 — это не «Жигули»… В нем места хватит всем… И он всюду пройдет… А потом они поедут прямо к морю… От тех мест до моря рукой подать… И будут бегать… И сын будет смеяться… А потом сядут и будут говорить, говорить… Как лучше убрать хлеб и вывезти его. А если устанут, то лягут, подгребут под себя песок (а в их местах песок у моря не хуже, чем в Анапе) и будут лежать и чувствовать, что они вместе, рядом… А ноги надо окунуть в море; море будет накатываться, плескаться, и будет не жарко… Будет как раз, как надо, чтобы отдохнуть… И его невероятно уставшее тело отдохнет… А море будет плескаться рядом… Или это плещет озеро, разбиваясь о дамбу по дороге на ХПП? Где-то спят лебеди. А может, улетели? Или улетел лебедь, оставив подругу? Вот опять плеск. Надо бы сбросить скорость… Но зачем? Это плещет море, накатываясь на песчаный берег… И надо быстрее к нему… ГАЗ-69 — хорошая машина…