Мы собрали смородину, однако ее осталось всего полведра. Остальная пропала в грязи Я принес свой котелок и высыпал то, что было, в материно ведро. А то ей обидно будет, когда вернется. Вот, скажет, какая я разиня, взяла да шмякнулась…
— Только пускай считается, что медвежонка поймал я, — предупредил я сестру, — а то ты опять скажешь…
— Ладно, — согласилась Алька, — я тоже когда-нибудь поймаю… А этого не жалей. Когда ты вырастешь большой — убьешь его. Он тоже тогда вырастет.
Ворон на сухостоине сидел-сидел и вдруг полетел куда-то следом за матерью. Только сук, на котором он сидел, подрожал немного и остановился. А мать уже стало не слышно. Видно, ушла далеко или песню одну допела, а другую ещё не начала. Она всегда между песнями промежутки делала. Спросит, не проголодались ли мы с Алькой, посмотрит, сколько мы ягоды набрали, похвалит и снова запоет. Я же давно, почти с самого утра, успел проголодаться, и время было к обеду. А когда мать падала, у нее из ведра узелок выкатился вместе с ягодой, красный от смородинового сока.
— Аль, давай поедим? — предложил я. — А то кишка кишке протокол пишет.
Так отец всегда говорил, когда был голодный.
Сестра развязала узелок, расстелила у себя на коленях, как мать, когда мы садились обедать. Только мать самое вкусное отдавала мне, потому что я младший. Алька же хлеб с повидлом сразу взяла себе и откусила, чтобы я не просил. А мне дала котлету и огурец. Я промолчал, съел, что дали, и заглянул в узелок.
— Это — матери, — сказала сестра, — ну и обжора ты!.. Потерпишь, скоро домой пойдем. Вот доберем ведра и пойдем.
После обеда Алька начала собирать ягоду, а я снова залез на кочку и стал смотреть на материк. Там было тихо, даже кондовые сосны перестали шуметь, а миндач и подавно. Эх, и что отец мне ружья не оставил? Я, может быть, того медведя бы убил, который ревел в болоте. Подкрался бы, прицелился и — баба-ax! Мне отец давал стрелять из малопульки, и я даже в баню из нее попал. Сам видел, пуля в бревне сидела — соломинкой не достать.
Между тем Алька свой подойник добрала с верхом и уже в материно ведро сыплет.
— Давай собирай, — сказала она мне, — нечего сидеть.
— Я мать жду, — сказал я.
— Я тоже жду, но собираю, — начала придираться сестра, — лодырь ты несусветный.
— Мне тятька сказал вас охранять, — нашелся я.
— Эх ты, охраняльщик! — презрительно протянула Алька. — Медведя услыхал — как клещ вцепился…
— А хочешь, я сейчас на материк пойду и не побоюсь? — заявил я.
— Попробуй только! — сурово предупредила сестра. — Мать что сказала? Сидеть здесь! Ищи тебя потом… За огородом блудил…
Вдруг в стороне от нас опять что-то затрещало, захлюпало и прямо на нас поперло.
— Если медведь — ведра оставляем и бежим, — прошептала Алька, — он ягоды пожрет и отстанет.
Но из кустов вышла наша мать и, оглядываясь назад, заторопила, чтобы мы скорее собирались и уходили. Дескать, смородина здесь ни к черту, не смородина, а гниды, от нее спать хочется. Я обрадовался, что меня больше не будут заставлять делать женское дело, подхватил котелок и побежал на луговину., . Мать шла впереди, цепляясь руками за ветки, чтобы не упасть, и все подгоняла нас.
— Мать, а ты куда медвежонка девала? — спросил я, когда мы вышли на чистое место. — Это же я его поймал, правда?
— Ты, ты, сынок, — пробормотала мать, — только я его отпустила, пусть на воле живет.
— Ладно, — согласился я, — когда он вырастет побольше, я его добуду.
— Добудешь, — подтвердила мать, — куда он от тебя денется?
И только на лугах я увидел, что мать идет босая, а платье у нее порвано на плече так, что видно голую руку.
— А я слышала, как медведь ревет! — похвасталась Алька. — В болоте орал, недалеко от нас. А Серега сразу струсил, вцепился!..
— Это он сыночка своего искал, — сказала мать, — теперь, поди, нашел.
— Сама ты струсила! — сказал я, но потерял охоту с Алькой связываться. Ее не переспоришь. Она чуть что — говорит: нам в школе говорили, я в школе учусь, а ты еще нет!
Мы не стали ждать, когда приедет с рыбалки отец и заберет нас, а пошли пешком. Идти было хорошо по лугам. Это не по болоту с ведром таскаться. Мать почему-то не пела и всю дорогу подгоняла нас.
Когда мы вышли к озеру, увидели утиный выводок рядом с берегом. Утята сразу же поныряли, а утка захлопала крыльями и потащилась по воде, словно подбитая.
Вот это была мужская работа! Я схватил палку и побежал вдоль берега. Мне так хотелось вернуться с добычей! Подшибить эту утку — ерунда, от берега три шага.
Видно, охотники весной упустили подранка, вот он и мучается, даже летать не может. Я замахнулся палкой, но мать вдруг перехватила мою руку и потащила за собой.
— Пошли, пошли, охотник, — приговаривала она. — Думаешь, так просто ее убить? Погляди-ка!
Утка вдруг сорвалась с воды и круто пошла вверх, лавируя меж тальниковых веток. Только свист стоял от ее крыльев!
А на середине озера, как резиновая игрушка, вынырнул маленький утенок и завертел головой…
3
В тот же год, похоже ранней осенью, у нас появился гость.
Был он родственником со стороны отца, однако дальним, что-то вроде двоюродного дяди, и его гостевание, радушный прием больше зависели от каких-то давних сугубо житейских отношений, нежели чем от родства. Кажется, в голодный двадцать первый год, когда баба Оля ходила по миру с сумой, родители гостя отдали ей стельную телку.
Звали гостя Иваном. Приехал он в офицерской гимнастерке под ремнем, в широких синих галифе с кантами, в хромоче-гармошке на одной ноге. Вместо другой у Ивана торчал березовый протез. Зато на широкой, выпуклой груди гостя сияли два ордена и штук восемь медалей. Русокудрый, улыбчивый «ерой» (так сразу назвал его дед), позванивая наградами, растолкал нам в руки гостинцы, потрепал за щеки моих братьев-близняшек, тогда еще грудных, и взрослые тут же уселись за стол. В тот же час я влюбился в Ивана, забрался к нему на колени и начал разглядывать ордена и медали. На меня зашикали, пытались выпроводить, однако гость приобнял меня свободной от стакана рукой и безапелляционно заявил:
— Пускай сидит, солдат!
Я начал теребить его за медали и спрашивать:
— Иван, а вот эта — — за что?
— Не Иван, а дядя Ваня, — сердито поправляли родители, — не мешай человеку!
Иван лихо опрокинул стакан медовухи, крякнул и отрубил:
— Зови Иван, солдат! А медаль эта — «За отвагу». Бегут, значит, немцы, а я их из пулемета — тра-та-та-та-та! — он повел протезом, как стволом пулемета. — И считай, взвод положил!
Дед мой, Семен Тимофеевич, с трех войн принес лишь две медали, и то заслуженные в последнюю: «За оборону Заполярья» и «За победу над Германией».
Но военные рассказы гостя на том и кончились, потому что он ссадил меня с колен, подтянул протез и бросился плясать. Отец наяривал на русской «Подгорную», а Иван плясал вдохновенно, отчаянно ходил вприсядку на одной ноге, и протез ему был не помехой. Только стукоток стоял и посуда в шкафу звенела! Через пять минут гимнастерка на его спине пропотела, лоб заблестел, а он же знай свое: то эдаким чертом пройдет, то цыганку из себя изобразит, подергивая выпуклой грудью и звеня медалями. Потом вдруг подлетел к матери, отбил чечетку и пригласил в круг. Мать озорно сверкнула глазами, вскинула голову и поплыла, натянув за спиной платок.
— Ну, черти! — восклицал дед, стуча кулаком по столешнице. — Мать вашу!.. От дерут! От дерут! Ну, ерой! Эт по-нашему, по-расейски!
И тут я заметил, что Ивану страшно тяжело, что он вот-вот рухнет. Уже зубы стиснул так, что шишки на скулах вздулись, и не улыбается больше Иван, а руками не кудри свои разлетистые поддерживает — голову сжал и терпит. Мать же словно не видит, все подзадоривает и подзадоривает, выбивая каблуками дробь.
— Эх, туды-т твою растуды! — не выдержал дед и полез из-за стола. — Наших бьют! Спасай мужичье племя!
Хотел выйти красиво, но сухая нога — хуже протеза. И заскакал он козлом, и запрыгал, хватаясь руками то за стену, то за печь.
Чем бы все кончилось — неизвестно. Положение спасли братья-близняшки: вдруг заревели одновременно — и мать с круга будто ветром сдуло.
Отец поставил гармошку, вытер пот со лба.
— Ну и сношка ж у тебя! — сказал Иван деду и хватил залпом стакан медовухи. — Огневая, значит, женщина!
— Бойка-а — протянул дед, заходясь в астматическом кашле. — Хоть куды…
Угомонились поздно. Я уснул под редкий коростелиный скрип на лугах, а в избе все еще играла гармошка, стучал протез и звенели медали. Наутро отец завел моторку и уехал на охоту. В тот год сильно расплодившаяся ондатра заболела туляремией, покинула озера и, выбравшись в Четь, начала уходить. Охотники ловили момент промысла, и гулять не было времени.
Иван и дед остались вдвоем, но застолье продолжалось теперь с утра до вечера. Они, как правило, быстро напивались и, дразня бабку, хором пели матершинные частушки.