Он ответил сначала неохотно, но потом глаза его блеснули, и я понял, что в рассказе о Тюле он нашел какую-то аллегорию, которая поможет ему выплеснуть накопившуюся в нем тяжесть. С Тюлем он работал в фирме, из которой пришел к нам. Он поступил на работу туда сразу после института, Тюль был на три года старше его, он знал едва ли не наизусть многое из Ильфа и Петрова, с удовольствием и к месту цитируя. Еще раньше, чем он признал моего приятеля и нынешнего спутника как инженера, Тюль почувствовал к нему расположение, когда тот, отозвавшись о шедшей в кинотеатрах немецкой комедии, целиком построенной на пинках в задницу, изложил вычитанную им где-то теорию о различиях немецкого и французского юмора (французский якобы увлечен передней стороной человека, немецкий — задней). С тех пор между ними царило доверие и взаимопонимание.
Это доверие и позволило ему однажды спросить у Тюля, каким образом тому удалось укоротить даму, вечно читавшую безалаберному Тюлю назидания по поводу его упущений в работе. Она надолго усаживалась перед Тюлем, тихо выговаривая ему, пока он постукивал карандашом по столу. Лицо ее, и без того болезненно-красное, становилось еще краснее, а в глазах просыпалась нездоровая страсть. Но однажды это прекратилось. Через две-три недели мой приятель решился спросить Тюля, что случилось и почему она потеряла к нему интерес. Тюль снял очки, протер их, чуть прищурил правый близорукий водянисто-синий глаз, улыбнулся своей мальчишеской улыбкой в рыжеватые усы и сказал: «Я однажды наклонился к самому ее уху и тихо, чтобы никто больше нас не услышал, сказал ей: пошла на х..!». Мой приятель счастливо рассмеялся, как, видимо, смеялся и тогда, когда услышал эту историю от Тюля впервые. Он поставил стакан с «Кокуром» на столик, отложил недоеденную куриную грудку, обтер салфеткой руки и продолжал смеяться, глядя то на свои руки, то на вагонное окно, в котором из темноты иногда возникали огоньки деревни, слишком слабые из-за света в купе, чтобы можно было разглядеть что-то, кроме самих огней. Отсмеявшись, он посерьезнел и принялся объяснять мне, что к тому времени он был уже на очень хорошем счету у начальства, дама эта к нему лично никогда претензий не предъявляла и совершенно непонятно, почему он вдруг почувствовал такую солидарность с Тюлем. Сам он никогда на подобное не решился бы, сказал он и снова рассмеялся. Еще через полтора года, продолжил он, получив очередное повышение и заняв место, на которое, как выяснилось, Тюль тоже претендовал, он оказался в неловкой ситуации: вышло, что, придя на три года позже Тюля, он обошел его. Слушая, я очень ясно вспомнил самого Тюля и легко представил себе, как он тогда посмотрел на моего нынешнего попутчика, не снимая очков, улыбнулся все той же мальчишеской улыбкой, постучал карандашом по столу и через месяц принес заявление об увольнении.
«А через год ушел оттуда и я. Думаю, если бы он и знал о моих планах уйти, то все равно бы уволился», — после этих слов мой приятель надолго умолк. Его подавленность не исчезла, но к ней, казалось, добавилось что-то, какая-то задумчивость, какое-то готовое родиться новое его состояние. Мы собрали и завернули в газету куриные кости, хлебные корки, скомканные, испачканные соусом салфетки, и он, покачиваясь от толчков вагона, унес сверток во встроенный мусорный ящик у туалета. Пустую бутылку я оставил под столиком в купе. Вскоре мы отправились спать. На следующий день мы почти ни о чем не говорили, а читали каждый свою книгу, прихваченную из дому, лежа на жестковатых полках.
Через пару дней мы договорились, что он закончит дела в Петербурге один, а я вернусь домой и, разумеется, на работу, где меня ждут другие неотложные дела. На самолет в аэропорту Пулково я поднимался один, без своего попутчика по поезду.
СЕПАРАТИСТ
Мой знакомый выпал из обоймы, потеряв работу где-то в начале 2002 года, когда случился обвал на рынке высоких технологий. Он промаялся без работы несколько месяцев, заполняя время безнадежными поисками работы, курсами, изучением смежных областей, в которых он, может быть, смог бы выплыть из этого неприятного положения. И наконец, ему предложили работу в Беэр-Шеве, с небольшим по прежним понятиям, но все же вполне приличным окладом, превышающим вдвое среднюю по стране зарплату и вчетверо — минимальную. Он сдал внаем свою квартиру в Герцлии и снял другую в Беэр-Шеве, поближе к работе.
Знакомства, сделанные сразу по приезде в страну (наше было именно таким), в период неопределенности и попыток понять и определить свое место в совершенно новой среде, повышают их ранг по сравнению со знакомствами, приобретенными позже, и окутываются со временем особым ореолом, напоминающим дух студенческого братства или фронтовой дружбы. В первую очередь из-за этих оборвавшихся связей со старыми знакомыми он скучал в Беэр-Шеве и иногда приезжал в Тель-Авив развеяться. Так было и на этот раз, когда еще из Беэр-Шевы он позвонил мне, предложив встретиться. Я освобождался только к вечеру, и мы договорились о встрече ближе часам к шести на набережной. Когда я увидел его и мы, улыбнувшись друг другу, пожали руки, я сразу почувствовал, что он уже утомился, и предложил присесть где-нибудь поблизости.
Мы устроились в ресторанчике на пляже, он заказал пиво, я — бокал красного вина. Он поколебался было, не заказать ли и ему вина, но остановился на пиве.
Я расспросил его о работе. Он рассказал, но видно было, что мысли его заняты другим. Он пошарил вокруг себя ищущим взглядом, какой бывает у человека, недавно бросившего курить, и сказал, что уже несколько дней находится под впечатлением от «Романа с кокаином». Через секунду он глянул мне в глаза, и мы оба рассмеялись, потому что мысль о том, что он может пристраститься к наркотикам, была достаточно абсурдна. Но может быть, несосредоточенность его взгляда была причиной того, что я слишком внимательно посмотрел на него, и он успел это заметить.
— Нет, тема наркотиков меня не тронула. Хотя описание действия кокаина, может быть, самая выписанная часть романа. Ты ведь читал эту книгу? — спросил он.
Я кивнул. В беседах с ним я обычно не придерживаюсь позиции терпеливого собеседника. Но сейчас я почувствовал, что им владеет голод высказывания, и приготовленный им монолог обязан быть мною услышан. Я тоже соскучился по его манере говорить, обычно взвешенной, но прерываемой эмоциональными всплесками. Я решил про себя — сегодня останусь в тени. Он поначалу торопился, чтобы я не перебил его, но потом, почувствовав мою сдержанность, сначала вопросительно заглянул мне в глаза — до него ли мне вообще, но убедился, что я слушаю внимательно, и теперь продолжал говорить, не боясь пауз, требовавшихся ему, чтобы точнее подбирать слова.
— На сегодня, кажется, установлено окончательно, что автор, опубликовавший книгу под псевдонимом Михаил Агеев, — некто Марк Лазаревич Леви.
Хорошо знакомое мне выражение притворной невинности, появившееся сейчас на его лице, предвещало одно из его вступлений, которые сам он высокопарно именовал «саркастическими увертюрами».
— Отец, видимо, должен был назвать его по деду или прадеду, скорее всего Моше или Матвей. У меня, кстати, был родственник по имени Матвей. Когда я остановился у него по дороге в город, где собирался поступать в институт, он убеждал меня подать документы на строительный факультет, утверждая, что это и есть самая интересная и живая профессия. Сегодня я с ним, пожалуй, согласен, но тогда мне хотелось чего-нибудь более загадочного и яркого, поэтому я выбрал электронику. Так вот, его сестра звала его Мотиком, а сына его звали Мариком, то есть как раз — Марком. Как выбирал Лазарь Леви имя своему сыну? Он мог бы назвать его Михаилом, но Марк, видимо, показалось ему лучше, потому что имя Михаил тогда еще часто давали своим детям русские и, значит, в этом имени был для Лазаря Леви элемент постыдной мимикрии. Имя Марк не несло на себе такого отрицательного ассоциативного груза, его носил прославленный римский император. Было бы очевидной глупостью сказать, что Лазарь Леви пытается латинизироваться. Менее чувствительные евреи попозже освоили в массах имя Михаил, сделав его еврейским. А когда в России евреи оккупируют какое-нибудь имя, то русские от него бегут, а менее чувствительные, чем Лазарь Леви, евреи их все равно настигают. Рудиментом этой традиции видится мне популярное сейчас у выходцев из России имя, которое в Тель-Авиве, точнее, в его менее дорогих окрестностях звучит как Дан, в России (маловероятно, что понадобится, но для наездов удобно) — Даниил, а в Америке самым естественным путем трансформируется в Daniel. Правда, здорово? Схвачено с трех сторон. Любопытно, что Марк Леви в своем литературном псевдониме вернулся к неизбранному его отцом имени — Михаил. Было бы, кстати, очень интересно понять, что означает здесь и теперь тотальный отход от библейских имен, которые давали своим детям первопоселенцы страны. А о Марке Леви поскольку почти ничего не известно, то мы можем фантазировать совершенно свободно в свое удовольствие.