— Четыреста долларов, — ответила женщина.
Раздражение ни с того ни с сего волной поднялось во мне откуда-то из желудка и, видимо, отразилось на моем лице, потому что хозяйка спросила, за сколько я готов снять квартиру, хотя я не успел произнести ни слова.
— Бесплатно, — буркнул я. Что-что, а «широкое сердце»… ну нет его у нас.
По выражению лица Шлемо Мордехая я не сумел понять, пожаловалась ли родственница на мою грубость. Он, во всяком случае, своего доброго отношения ко мне не изменил. Он сказал мне, что на случай, если он, не дай бог, погибнет в автокатастрофе, он завещает мне свое сердце.
ГАЙ
Не обманывайте меня, сказал Гай (не Гай Юлий Цезарь — просто Гай), женщины гадят розами. Так они гадят — розами, упрямится он. Мы сидели вокруг него кружком и противоречили ему. Это нелогично, говорили мы. Откуда в кишечнике женщины возьмутся розы? Розы растут на колючих кустах, а не в кишечниках женщин.
Женщины плачут утренней росой, упорствовал он, протирая очки полой рубашки и щуря глаза.
Мы не знаем химического состава женских слез, возражали мы, но мы можем спросить у доктора или у оптометриста. Или отнести слезы в химическую лабораторию на анализ. В одной пробирке утренняя роса, в другой — женские слезы. Для чистоты эксперимента. Можем отнести туда и женские розы. Но мы им не скажем, что это женские розы. Мы скажем, что это простое говно, и попросим извлечь из него все те медицинские выводы, которые добывают из говна в химических лабораториях. И если нам скажут, что там были майские розы, мы тебе поверим.
Гай (просто Гай) смеялся над нами. Мы — дураки, говорил он. Мы ничего не понимаем в женщинах, насмехался он над нами. Наши органы чувств осязают как ковши экскаваторов, наши глаза зрячи как фары грузовиков на ночной автостраде, наши уши чутки как городская сирена, наши представления о женщинах плоски как пол в зале для бальных танцев.
Он бы и дальше продолжал в том же духе, но мы рассердились. Мы бросали в него сухими листьями и голубиным пометом. Вот тебе засохшие розы и отходы голубиной любви, отвечали мы на его насмешки. Он закрыл голову руками и молчал, ожидая, когда пройдет наш гнев. Гнев прошел.
Гай, мать твою так, а ты знаешь вообще, отчего родятся дети, спросили мы, и наш гнев прошел окончательно и сменился предвкушением торжества разума над грезами упрямого простого безумца, носящего имя великого римлянина. Ты вообще знаешь, как это происходит, наседали мы.
Этого никто не знает, ответил Гай, на это время люди теряют сознание, но само сознание не теряется, оно парит в небесах…
…и нюхает розы, хохотали мы, но потом заорали. Да он просто кретин, орали мы, и в него снова полетели сухие листья и голубиный помет. Но наш гнев опять быстро прошел. Мы опять перестали метать помет и листья и принялись за Гая (просто Гая).
Гай, твою мать, спросили мы, а что у женщин под платьем? И замерли в ожидании.
Об этом нельзя говорить, ответил Гай, весь в сухих листьях и голубином помете.
Дурак, кричали мы и чувствовали себя победителями, у них под платьем трусы и лифчик. Мы катались от хохота по сухим листьям и голубиному помету.
Гай — дурак, Гай — дурак, Гай — дурак, распевали мы.
ВОЛШЕБНОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
Жила-была принцесса, и было у нее волшебное зеркальце.
Кто на свете всех милее,
Всех румяней и белее? —
спрашивала она у зеркальца.
Ты на свете всех умнее,
Необычней и светлее, —
отвечало ей зеркальце.
— А где сейчас Болконский? — краснея, спрашивала принцесса.
— На войне, — отвечало зеркальце.
— Когда он вернется?
— Может и не вернуться, — отвечало зеркальце.
— А вот и вернется, — говорила принцесса и не злилась на зеркальце, кладя его на тумбочку у постели.
Время шло, Болконский не возвращался. Неподвижно лежал он на земле и смотрел в аустерлицкое небо. А тут и другая беда. Видно, кто-то повернул волшебное зеркальце не в ту сторону, и оно взахлеб стало рассказывать принцессе о Белоснежке.
В гневе не бросила, не разбила принцесса волшебное зеркальце. Было у принцессы незлое сердце.
— Ступай к своей Белоснежке, — сказала она.
Много лет прошло с тех пор. Принцесса стала королевой, она вышла замуж за соседнего короля, построила хрустальный дворец и украсила его живыми цветами. Брак не задался, и восставший народ прогнал короля.
Однажды, роясь в шкафу, королева подняла старое полотенце с гербами. Под ним лежало волшебное зеркальце. Оправа его потрескалась, но само зеркальце было таким же прозрачным, даже прозрачнее прежнего показалось оно королеве.
— Здравствуй, зеркальце, — засмеялась королева.
— Здравствуй, королева, — улыбнулось зеркальце.
— А где же Белоснежка? — спросила королева.
— Ее взял Бог, — ответило зеркальце.
— И что же ты делаешь? — снова спросила королева.
— Лежу под полотенцем и думаю о Белоснежке, — сказало зеркальце, и его поверхность покрылась легким туманом.
— Разве можно жить воспоминаниями? — спросила королева, вытирая зеркальце шелковым платком.
— Разве ты не видишь трещин в своем дворце? — ответило зеркальце.
Они долго молчали. Королева перевернула зеркальце, но и обратная его сторона обладала даром речи.
— Вырви себя из центра мирозданья, — сказала обратная сторона зеркальца, — и тебе станет легче. В центре мироздания — только Бог, пустота, ничто. Ничто есть Бог.
Королева поторопилась снова повернуть зеркальце.
— Отпусти меня, королева, — сказало зеркальце, — твой путь — к покою. Может быть, ты поправишь дворец и к тебе придет Бог.
— А ты? — спросила королева.
— А я пойду своею дорогой, чтобы не встретиться с Богом, через тернии — в ад, — ответило упрямое зеркальце.
— Как печальна жизнь и как прекрасна, — сказала королева.
СОН
Это был нервный предутренний сон. В нем мне захотелось поесть оладий, которые во сне я называл почему-то блинчиками. Я не стал ни к кому обращаться. Я никогда не готовил ни блинчиков, ни оладий, но решил, что в этом нет ничего сложного. Я насыпал муки и налил воды. Тут мой сон, видимо, стал крепче, и я потерял контроль над процессом в то время, когда я что-то размешивал.
После короткого провала связь восстановилась, и я вернулся к блинчикам. Но тут я с раздражением и даже отвращением обнаружил, что замес я сделал прямо в кухонной раковине. Я вырвал пробку из слива, и капля села мне на лицо как мокрая муха. Я вытер ее рукой, но продолговатый след остался на тыльной стороне ладони и, видимо, на правой щеке. Усилием сонного рассудка я достал глубокую тарелку и снова принялся что-то размешивать в ней. Этот процесс отлетел в сероватую даль, и я опять остался без вожделенных оладий.
Я обратился к матери, и уж очень быстро, почти сразу передо мной появились сложенные стопкой блины. Но это были странные блины. Это были именно блины, а не заказанные мною оладьи. То есть они были не величиной с пол-ладони (я вспомнил, что для этого белую смесь выливают на шипящую сковороду из столовой ложки). Эти были величиной со сковородку. Мать тысячу раз в детстве делала мне оладьи величиной с пол-ладони. Чего вдруг сейчас она испекла мне этих лопухов? Да ладно, какая разница? Нет, разница есть — я проиграл в количестве завернувшихся кверху чуть пригоревших ободков. А они-то и создают все понятие об оладьях. И я хочу «оладей», как называла их бабушка, а не оладий. Но я не хочу сердиться на мать во сне — ведь в жизни она умерла.
И вот она уже пригласила кого-то убрать дом. Но почему я слышу голоса? Была свободна целая бригада, и ее привезли целиком, чтобы закончить быстрее, соображаю я. Одну из работниц я вижу со своего дивана — она шваброй толкает перед собой осколки чего-то знакомого. Я напрягаюсь — понять, чего именно. От этого напряжения я вот-вот проснусь. Это осколки вазы. Но я не проснулся, и я уже слышу крики — это начальница этих работниц кричит на них. Наверное, из-за разбитой вазы, а может быть, они и еще что-то успели натворить. Не знаю, ведь я лежу почему-то на диване, а не в своей постели. И тут на диване я обнаруживаю, что я не один. На этом диване я обнимаю кого-то. Кого? Одну из работниц? Ту, что толкала шваброй осколки вазы? Она податлива, мягка, в ней нет напряжения. Но она не смотрит на меня. Я и наяву ни за что не пойду на связь с женщиной, которой я неинтересен.
Передо мной дилемма — немедленно прекратить это или сказать ей что-то такое, что ее удивит? Самолюбие побеждает, и я что-то говорю ей, что делает ее тело теплым.
Видение исчезает. И я уже не на диване, а захожу в комнату к отцу. Он приподнимается на локте и смотрит на меня тем обузданным взглядом, которому научаются отцы, когда их сыновья становятся взрослыми мужчинами, или даже немного раньше. Отец умер на десять лет раньше матери, и я ощущаю совсем забытое мною чувство, что есть кто-то по определению старше меня, по отношению к кому мое место заведомо ниже в иерархии мужских отношений. Пока я переживал это знакомо-забытое ощущение, комната с отцом перестала существовать, я уже опять лежал, укрытый одеялом, но теперь в своей постели, а на другой ее половине была та, которой правильно там быть. Не продирая глаз, я пробормотал, что все еще сплю, но мне уже хочется куснуть ее за попу, раз она наконец вернулась и проникла в мои сновидения, пусть лишь под самое утро. Но и это продолжал катиться туманный шар длинного сна.