— Что это вы сегодня все развздыхались, — удивилась Гера.
В ответ раздалось громкое хихиканье Зевса.
— Переживает, — пророкотало под сводами чертогов.
На лице жены властелина богов вспыхнул гнев.
— А ты убирайся веселиться к своей потаскухе Леде, — крикнула она. — И не смей подслушивать!
— Не буду, — осекся голос Зевса, — можете не прятаться под эфирным одеялом.
Гера долго рассматривала свою потупившуюся воспитанницу, все более смягчаясь.
— От любви до ненависти один шаг, — усмехнулась она. — Можно еще всю жизнь метаться от одного к другому, как из комнаты в комнату… — Помолчав, она развеселилась. — Когда я привораживала Зевса, он превратился в кукушку, но дал себя легко поймать.
— Я рожу героя, — призналась Фетида.
От этого признания владычицей опять овладел гнев:
— Вот и шляются по земле всякие гераклы, ненавижу…
— Уж не влюбилась ли ты в Геракла? — удивленно вскинула взор на Геру Фетида.
Лицо Геры мгновенно вспыхнуло, наливаясь краской. Все-таки в какую-то цель удар попал. Гера помолчала, справляясь с охватившим ее состоянием и глядя не на Фетиду, а прямо перед собой.
— Гера и Геракл — забавно, — сказала она, наконец, и, обернувшись к воспитаннице, добавила. — Ладно, отпускаю. Иди к своему Пелею.
Стоило Фетиде покинуть чертоги опочивальни, как появился Зевс.
— Знаешь, Герунчик, — заискивающе обратился он к жене, — судьба. В книге судеб так было написано…
Царь богов и не заметил, что прибег к аргументу, совсем недавно уже использованному Дионисом.
Гера молчала.
— Вспомнил, — попробовал Зевс зайти с иной стороны, — ты сошлась со мной, когда я был мужем Мнемосины..
Тем самым давалось понять, что Гера сама нарушала чьи-то супружеские права, как Леда теперь покусилась и на ее.
— А ты вспомни, — разъярилась царица, — сколько у тебя было жен до меня. Метида, Фегида, Эвринома, Деметра, Мнемосина…
Зевс, конечно, мог бы спросить в свою очередь, от кого Гера произвела на свет Гефеста. И вообще ведь божественная сила, и не прибегая к обману, постоянно что-либо производила. Однако мудрый в своем мужском величии Зевс решил иначе погасить конфликт.
— Не будем считаться, — миролюбиво заявил он. — А Фетиду, — он перешел на самый что ни на есть деловой тон, — мы вернем обратно.
— Вот и нет, — возразила Гера, — мы ей устроим настоящую свадьбу на земле в пещере Хирона, где соберутся боги. И Хирон может приглашать кого угодно. И смертных героев позовем…
— Как!? — взорвался Зевс. — А запреты? Ведь любая случайность неведомо куда поведет. Всего не предусмотришь.
— Справим свадьбу моей Фетиде, — не слушала его Гера.
— Хорошо, — согласился повелитель богов, — глядишь, чему и поучитесь.
— Быть посему, — объявила царица и покинула свою опочивальню.
Облетая земли, Гера и не глядела вниз. Опершись на свою ослепительно белую руку, богиня возлежала на ложе, углубленная в себя и занятая своим.
Эрида на месте возницы подчеркнуто выпрямилась, священнодействуя. В руках ее колыхались посверкивающим, прозрачным облаком многочисленные вожжи, тонкие, как паутина. Однако то ли в насмешку, то ли еще по какому вздорному побуждению, она впрягла в повозку павлинов. Разумеется, не простых, а божественных, отличавшихся от земных павлинов, как, скажем, обычные индюки отличаются даже не от петухов, а от кур. Павлины летели, распластав крылья, парусами развернув свои узорные хвосты. Повозка, казалось, парит на месте, а медленно кружатся внизу целые миры, и восточный, и греческий, как взявшись за руки, чего не бывает на самом деле.
Неведомо, к чему побуждает женщину душа ее. Вдруг Гера сказала:
— Знаешь, Фетиде и Пелею в пещере Хирона будет свадьба, куда пригласят богов.
— Теперь знаю, — откликнулась Эрида, вся обратившись во внимание.
— Не обидишься, если тебя не пригласят туда? — спросила Гера.
— Вот еще, — фыркнула Эрида так, как обычно реагирует и Эос, — вы, олимпийцы, нас никогда не приглашаете.
— А ты обидься, — посоветовала царица богов.
— Угу, — сразу согласилась понятливая Эрида. — А каким образом?
— Выкини какую-нибудь из своих штучек, — лениво произнесла Гера.
— Выкину, — охотно пообещала богиня раздора.
И напрасно, совсем напрасно так легкомысленно поступила Гера. Поручение должно быть конкретным. И конкретное-то поручение порой оборачивается неведомо чем. Что же касается до желаний неопределенных…
Вторая глава
Афинянин за словом в котомку не полезет. До этого дело не доходило, пока не запрыгало над головами горожан слово «народовластие». Так и отскакивало оно от афинских голов. Сколько ни шарили жители славного города по своим котомкам в поисках чего-либо аналогичного, те почему-то были пусты. Шутки — соль аттической земли, тоже быстро иссякли. Более того, шутку, оказалась, учинили с самими афинянами. По городу, и это передавалось из уст в уста, бродил оракул из Дельф. Слова его звучали вызывающе странно:
Славьте Афины, ведь нет человека умнее,Что в граде этом живет и неузнанный бродит меж прочих.
Оракула вроде бы никто не заказывал, никто не приносил богам положенной платы. Он возник просто так, то есть даром, отчего казался еще более достоверным. Его сразу связали с идеей народовластия. Но и сама идея народовластия тоже вскоре как бы отступила в тень. Заботило другое: всякий афинянин, о чем бы ни заговорил, начинал со слов: «Я, конечно, не умнее прочих»… Так каждый оберегался, отводил от себя всеобщие взоры. И правильно, поскольку самого умного принялись искать всем городом. Однако, на ком бы ни останавливали внимание меж собой, открывалось в нем что-то, что в качестве самого-самого не годилось. Это нервировало. Возникал заколдованный круг. И в массах стало вызревать желание: как отыщется самый умный, — изгнать его из города. Чтоб не нарушался общественный покой.
Между тем подошло и народное собрание. Созвал его Тезей не на Пниксе, за чертой города, где обычно совещались истинные афиняне, чтобы не смешиваться со всеми остальными жителями города, а рядом с Акрополем — у западного, главного входа на царский холм, где могло поместиться много народа и куда сошлось все население города. Толпы людей заняли и обширную площадку перед входом в Акрополь, и весь Пеласгик, где совсем недавно проходило празднество, благо места тут хватало: еще в древности Пеласгик был проклят и строиться на нем никому не разрешалось.
Однако в столпотворении наблюдался и определенный порядок. На площадке перед Акрополем, на спуске в Пеласгик и частично на нем самом, обособляясь, стояли отцы семейств, истинные афиняне, составляющие народное собрание. За ними, сохранив незанятым неровный пустой полукруг, расположились метеки, женщины. Еще дальше — молодежь и дети.
Собрание, как всегда, началось с молитвы, прославляющей богов — покровителей города, самих афинян, как воспреемников достойных предков, и проклинающей их врагов. Затем заведенная церемония была нарушена, и сделал это Тезей. Приняв жезл оратора, он обратился к народу с речью, начало которой было совсем неожиданно:
— Афиняне! — Здесь он сделал паузу. — Я еще не снимаю с себя царских полномочий, но этот жезл кладу и буду общаться с вами без него.
Он вернул жезл оратора растерявшемуся глашатаю, который автоматически принял его, а вся площадь ойкнула по-женски, ибо более других вслух выразили свое глубокое удивление женщины.
— Я делаю это для того, — продолжал Тезей, — чтобы вы видели, что человек может говорить и так, он может свободно обращаться к народу, как в жизни к другу. Тут было сказано: вы равны. Каждый в Аттике, в кругу своем, в поселении, вы равны… Может быть, и равны… Но не свободны. Не свободны по-настоящему. Ни один народ не обойдется без власти. Однако всякий житель Аттики опутан властью, словно сетями. Поэтому-то я и создаю общий очаг — на все земли Аттики —, единый Пританей, где станет заседать избранный вами совет, действующий между народными собраниями. У вас уже сейчас есть кой-какие законы, принятые вами или вашими царями. У вас есть древние неписаные законы. Нарушение которых считается постыдным. Так вот, пусть только закон связывает человека и пределы, поставленные нам богами. Пусть управляет не царь, не горстка людей, а большинство народа Аттики. Большинство, которое будет следовать закону, как и каждый человек. В остальном всякий свободен. А потому и по-настоящему равен среди других.
Тезей замолчал. Молчала и площадь. Безмолвствовал и глашатай. Тогда вперед выступил Мусей.
— Кто желает высказаться из достигших пятидесяти, — громко произнес он всем знакомую формулу.
Площадь продолжала молчать.