Далее действуйте по велению совести, как всегда поступали и, я верю, всегда поступят славные мужи Тринити-колледжа.
Ваш слуга
Исаак Ньютон.
Маккласки свернула пергамент и убрала его обратно в кувшин:
– Любопытная дребедень, а?
– Поразительная, если все это правда, – сказал Стэнтон. – А что в бумагах?
– Желаешь вступить в орден Хроноса? – усмехнулась Маккласки.
Стэнтон дернул плечом:
– По-моему, это вы хотите меня зачислить, поскольку пригласили к себе и обо всем рассказали. Вы меня выбрали, потому что я не имею нахлебников и вполне отвечаю требованиям Ньютона.
Отвечаю требованиям Ньютона?
Стэнтон сам не верил, что это сказал.
– Позволь я продолжу, – сказала Маккласки. – В январе я исполнила наказ Исаака: отобрала компаньонов. Все как один профессора, все вроде меня – покрытые пылью бедолаги, у кого вся жизнь в колледже. Устроила обед. В точности, как повелел Ньютон – соответствующий «торжественности события»: свечи и молитвы, приятная музыка и великолепный стол. Отобедав, мы вскрыли бумаги.
– Волнующая минута, – сказал Стэнтон.
– Да уж. Весьма.
Маккласки отставила стакан, прошла в дальний конец комнаты и, вернувшись с темным дубовым сундучком, перехваченным стальными обручами, поставила его на пуфик между собой и Стэнтоном.
– Здесь были бумаги?
– Да. Вот Ньютонов ящик, триста лет хранившийся на чердаке этого дома.
– Наверное, в нем кипа бумаг?
– Ознакомившись с его содержимым, ты согласишься, что Ньютон был удивительно краток.
Закусив трубку и нависнув безмерной грудью над сундучком, профессор Маккласки откинула крышку и достала еще один пожелтевший пергамент.
– Сперва мы получили вопрос. – Она передала листок Стэнтону. – Исторический вопрос и строгое уведомление: не заглядывать в другие бумаги, покуда не дадим ответ.
Стэнтон посмотрел на пергамент:
– Тот же вопрос вы задали мне.
– Именно. Что мы изменили бы в прошлом, получи такую возможность. Совсем в моем духе, а? Словно старикан знал, что письмо его попадет ко мне.
– Вы нашли ответ?
– Да. И довольно быстро.
– Какой?
Маккласки цыкнула зубом, явно смакуя минуту.
– Конечно, событие должно было иметь европейский масштаб, – наконец сказала она. – Или хотя бы американский. Хорошо это или плохо, но последние шесть земных веков имеют облик того, что мы называем западной цивилизацией. Ты согласен?
– Пожалуй, да.
– Разумеется, согласен. Недаром у тебя диплом с отличием.
– Обычный.
– Во всяком случае, ты не законченный идиот. – Маккласки откинула полы шинели и потерла зад – огромные ягодицы, обращенные к камину, явно припекло. – Ну так ответь мне, Хью. Когда все пошло наперекосяк? Когда Европа сбилась с пути? Когда идеалы худшего возобладали над лучшим? Когда своенравное тщеславие и глупость сговорились уничтожить добродетель и красоту? Когда Европа променяла мощь и влиятельность на загнивание и упадок? Короче, когда самый могущественный континент на планете упрямо и добровольно скатился на самое дно, в один безумный миг превратившись из Зорро в зеро, из победителя в неудачника? Из бесспорного чемпиона-тяжеловеса в жалкого дурня, который сам себя нокаутировал и в луже крови растянулся на ринге?
На улице ледяной дождь вновь сменился градом. Шквалы один за другим сотрясали окно. Так грохотало, словно кто-то вытряхивал огромные простыни. Временами молния прорезала тяжелые мрачные тучи. Не определишь, день сейчас или ночь. И какое время года. Все смешалось.
– Вы явно имеете в виду 1914 год, – тихо проговорил Стэнтон.
– Я тебя не слышу, Хью, такой грохот.
Стэнтон посмотрел собеседнице в глаза и произнес громко, почти с вызовом:
– 1914-й, когда рухнула Европа.
– Точно! – воскликнула Маккласки. – Великая война – одна огромная историческая ошибка, которой было очень легко избежать.
Из горы грязной посуды Стэнтон выудил свою кружку и, сполоснув ее под сифоном, налил себе бренди. Как-никак Рождество.
– Н-да, – задумчиво протянул он. – Спору нет, это была беспрецедентная мировая катастрофа. Однако я не уверен в ее исключительном праве на первое место. Потом случались передряги и похуже.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
– В яблочко! – приплясывая, выкрикнула Маккласки. – И все без исключения стали неизбежны из-за того, что произошло в 1914-м. Это был водораздел, развилка. Великая война завещала нам ужасный двадцатый век. До нее мир был оазисом покоя, где к благу всех развивались науки и общество.
– Наверное, вы думали бы иначе, будь вы коренной американкой или австралийкой, – возразил Стэнтон. – Или африканкой в Бельгийском Конго…
Маккласки досадливо притопнула:
– Ну что ты, ей-богу! Я не говорю, что все было лучезарно или близко к идеалу. И я не утверждаю, что исторические преобразования способны изменить человеческую природу. Люди всегда будут брать чужое, сильные всегда будут использовать слабых, и никакая историческая починка этого не остановит. Я говорю о том, что к лету 1914-го общий уровень человеческой жестокости вроде как снизился, начинался век мира и международного сотрудничества. Боже мой, было столько международных выставок, что люди покидали города, освобождая место приезжим! Я тебя умоляю, в 1913-м выставка проходила в Генте – городе, от которого в 1915-м не осталось камня на камне. Европейская цивилизация, причинившая столько бед себе и другим, начала потихоньку выправляться. Зарождалась социал-демократия, даже русский царь учредил Думу. Замаячило избирательное право. Уровень жизни, образование, здравоохранение стремительно развивались. Колонии великих империй проводили конгрессы и готовились к самоопределению. В европейских столицах расцвет науки и искусства приблизился к эпохе Возрождения. Все было… прекрасно.
– Ну, не знаю, можно ли…
Маккласки не терпела возражений.
– Прекрасно! – повторила она. – А затем – самоубийство. Безумное, извращенное, упорное саморазрушение общей культуры, четыре тысячи лет создававшейся и почти в одночасье уничтоженной. Она уже не поднимется, но уступит место убийственной похлебке из недоваренного фанатизма правых и левых. Вот тебе Советский Союз, обративший великую марксистскую идею в заразный глобальный кошмар, который намертво поработил целые народы. Вот тебе Соединенные Штаты, поклоняющиеся конкуренции, потреблению и избытку, результатом чего нынешнее угасание планеты.
Стэнтон вскочил, пытаясь вставить хотя бы слово:
– Погодите! Не только американцы виновны в разрушении окружающей среды.
– Не только, но они зачинщики. Кто учил народы потреблять сверх необходимого? Даже сверх желания? Потреблять просто ради потребления. Величайшая мировая демократия, вот кто! А посмотри, что стало с нами. Говорю тебе, Великая война разрушила все. Фары сдохли, тормоза отказали. Только представь, каким сейчас был бы свет, если бы не случилось войны, если бы великие европейские народы продолжили свой путь к миру, процветанию и просвещению, если бы миллионы лучших юношей из отменно образованного и культурного поколения не сгинули в грязи, но стали цветом двадцатого столетия.
Стэнтон ее понимал. Вспомнились имена, высеченные на стене университетской часовни, городских мемориалах, деревенских крестах. Сколько добра сотворили бы эти юноши, останься они в живых? Сколько зла предотвратили бы? А в Германии? И в России? Если б все эти потерянные поколения уцелели, они бы встали на пути посредственностей и нравственных банкротов, которые вылезли из крысиных нор и увели свои нации в абсолютное зло. Чего достигли бы эти страны без разрушительного катализатора индустриальной войны?
– Вы правы, – сказал Стэнтон. – Ваши доводы неотразимы. 1914-й стал годом истинной катастрофы. Значит, вы ответили на вопрос Ньютона. И стали разбирать бумаги дальше. Что вы нашли?
– Ряд из четырех чисел.
– Ряд чисел?
– Да, результат длинного и сложного уравнения. Три века назад Ньютон выписал их на клочке бумаги и запечатал в отдельном конверте. Вот этот ряд: один, девять, один, четыре.