— Сен-Тропец… Милостивый государь, Павел Петрович Баранов… Сен-Тропец… А дальше?
Он бережно положил книжку на комод, не раздеваясь, бухнулся на койку и погасил свет.
Но не мог уснуть. Вставал, пил воду, шагал босыми ногами, чтобы не разбудить хозяйку, вдоль комнаты и, как родной душе, обрадовался рассвету, когда он наконец янтарно-розовой слюдой засквозил в окне.
* * *
Однажды утром Баранов не пошел на работу. Еще ночью он просыпался от озноба, натягивал на глаза одеяло, укрывался старым, мохнатым пальто. Только под утро заснул чугунным сном. Проснулся и долго не мог понять, где он. Голова глубоко ушла в подушку, отяжелела. Умывальник качался на тонких ножках. На языке медно-кислая корка. Все кости лица точно разбухали и росли, особенно челюсть… Отвратительное, знакомое еще с детства чувство. И жаркая лапа сжимала легкие, мешала дышать. Болен. Попробовал сбросить с себя тупую слабость, привстал и сразу обвис, уронил затылок в подушку. И все вокруг поплыло, опрокинулось: облако в окне, зеркало, потолок…
Он собрался с силами и постучал палкой в стену. Добрая хозяйка приплелась, заохала, и когда Баранов опять попытался встать, — нельзя же валяться, надо идти на работу, — она его не пустила. Хворать всякий имеет право, даже каменщик. А записку пусть он напишет, внучка отнесет на постройку. Пустяки.
Натерла ему грудь скипидаром, вытерла лицо мокрым полотенцем, напоила липовым цветом. Совсем как няня когда-то, когда он был приготовишкой.
Он притих, закрыл глаза — вдруг от темени до пят стал дрожать мелкой, липкой дрожью. Кто-то тихо, — не он ли сам? — шепнул только одно слово: больница. Ни за что! Перед ним развернулся бесконечный ряд коек, и он сам в углу, лицом к стене, свернувшийся под простыней, как тюк, бормочет какие-то лихорадочные слова. Бредит… Над головой жестянка с номером. Слов его никто не понимает. Мимо проходят бесшумные сиделки в белом, склоняются к другим. Он один в стороне, точно заставленный невидимой ширмой. Ни за что! Все это пустяки, продуло на постройке. Простая простуда, завтра и следа не останется.
И опять на комоде зашуршали страницы, и кто-то, — не он ли сам? — сказал внятно и сурово:
— Капитан Бопп…
Баранов вздохнул, сжал руки и, обращаясь к Кому-то Незримому, Кто сиял сквозь облако в зеркале, по-детски покорно зашептал:
— Я не виноват. Я не виноват. Ты меня пощади только на этот раз, и Ты увидишь, каким я стану… Я совсем-совсем кроткий, и я Тебя не забыл. Только мне очень трудно было последние годы думать о Тебе. Ты так много у меня отнял. Прости. И пошли мне кого-нибудь, кто бы меня понял. Я буду таким, как Ты хочешь. Я Тебе обещаю…
Он сказал все, что мог. Дрожь прошла. Облако в зеркале блеснуло и растаяло. Черный хозяйский кот приоткрыл дверь, потянулся и прыгнул в ноги к жильцу. Заурчал, согрел теплой шубой окоченевшие ступни, и под сонное урчанье зверя Баранов тихо уснул.
Перед закатом хозяйка тихо скрипнула дверью. Жилец открыл мутные глаза, узнал ее и хрипло сказал:
— Не надо.
— Что не надо, синьор Баранов?
— Не надо в больницу…
— Что вы, что вы! Какая там больница. Я к вам с хорошими вестями, а вы Бог знает что говорите. Моя племянница еще вчера мне рассказывала: в том отеле, где она служит, остановилась старая американка и при ней компаньонка, русская синьора. Она была там, вызвала ее в коридор, рассказала про вас. Она сейчас придет. Вот приберу только немного…
Старуха оправила одеяло, повесила на стену под простыню разбросанное платье и приоткрыла дверь, чтобы освежить воздух.
Звонок. Итальянка засуетилась, сунула в комод пыльную тряпку и пошла отворять.
Легкие шаги. Шепот. На пороге остановилась молодая незнакомая женщина. Простое кремовое платьице, соломенный колпачок. Лицо точно в дыму. Хозяйка зажгла лампу.
— Можно? Лежите, лежите…
Она подошла к кровати, придвинула стул, села.
Русские слова, русский голос, русское лицо.
Баранов попытался улыбнуться. Ничего не вышло. И вновь повторил те же слова, которыми встретил хозяйку:
— Не надо в больницу…
Женщина сняла перчатки и колпачок и отвела рукой светлую набежавшую прядь.
— Зачем же в больницу? Вы не волнуйтесь. Я когда-то была сестрой и кое-что понимаю. Ответить вам не трудно?
Баранов покорно улыбнулся. Волной нахлынул жар, и он как-то сразу успокоился. Теперь не страшно: эти две женщины — хозяйка и особенно новая, крепкая, загорелая, с серьезными серыми глазами, все сделают, что надо. От одного термометра, который блеснул в ее маленьких руках, ему словно легче стало.
Она стала спрашивать: «Трудно дышать? Колет при вздохе?.. Вздохните еще раз… Завтра утром приведу врача. А пока я вам банки поставлю. На всякий случай…»
Хозяйка увидела в раскрытой картонке набор банок, облегченно вздохнула и вышла.
Баранов доверчиво следил за неспешными движениями незнакомки. Жар сладостно разливался по всему телу. Сильная мягкая рука помогла ему перевернуться на спину. Тихо звякнули банки. В ушах зазвенели странные слова все из той же книжки, найденной в ящике комода:
«Непримиримая его душаСмягчилась, и в глазах его, дотолеСвирепо мрачных, выступили слезы…»
Он закусил губы и притих.
* * *
Русская женщина не ошиблась. Доктор, маленький, жизнерадостный француз, осмотревший на утро Баранова, так легко и просто сказал: «Воспаление легких» — точно одно удовольствие хворать такой милой и приятной болезнью. Заходил еще раза два, присаживался на кровать, шутил, выслушивал: вежливые, живые глазки блестели за пенсне, сливались с обоями, тонули в зеркале. Докторская рука ободряюще проводила по одеялу. Сбоку стояла, — эмигрантская рулетка ее в эту комнату привела, — Вера Павловна и внимательно вслушивалась. А потом, когда француз уходил, неслышно хлопотала у умывальника, оправляла подушку, пеленала компрессом спину и грудь и, незримая, затихала у окна. И так небывало радостно было Баранову закрывать глаза, погружаться в теплую, мутную дремоту и знать, что рядом дышит — кто? Он еще не знал кто, но засыпал спокойно и доверчиво, как когда-то в занесенном мглою лет детстве.
И вот, когда потянулись легкие, тихие дни выздоровления, Баранов заволновался: что там, на окраине Сен-Тропеца? Не забыли ли о нем, как о сломанной гайке, помнит ли его еще Монганари? Мало ли вокруг наемных рук, — приходят и уходят… Всего не сказал, но ведь так хрупка и неустойчива каждая беженская удача, каждый наладившийся кусок жизни, что и без слов поймешь чужую тревогу. Но Вера Павловна и об этом успела подумать: она виделась с Монганари. Старик просил передать, чтобы Баранов не торопился выходить, чтобы он поправился… И таскать кирпичи, и стоять на сквозняке ему больше не придется, так как новую постройку он будет вести сам, — старику некогда.
Что еще говорил ей Монганари, — она не рассказала. Не рассказала, как понравилась ему ее итальянская речь, как, расспрашивая о Баранове, он внимательно к ней присматривался, как вдруг хитро, по-стариковски, улыбнулся в свои ватные усы и как она покраснела…
Чужие друг другу люди — у каждого за плечами лежала своя пестрая, особая жизнь — они в несколько вечеров разговорились и познакомились, как знакомятся путники в поезде на степной станции во время заносов, когда весь мир отрезан, когда нет ни «дел», ни привычной сумасшедшей гонки. И каждое слово о прошлом, о Киеве, — они оказались земляками, — вызывало торопливое встречное слово, радость воспоминаний о том отснявшем и неувядаемом, что каждый прячет про себя. Чьи глаза видели в Сен-Тропеце простенький круг дачной жизни в Пуще-Водице, беспечную суету Крещатика, разливы Днепра?
Кому здесь были своими русские гимназические годы в теплом, южном городе, хоры, маевки, стены Выдубецкого монастыря, коралловые кисти барбариса в палисаднике?.. И кто в Сен-Тропеце, кроме них, пережил час за часом, день за днем черные железные годы русской беды?
Но не только это. Они были вдвойне земляками. Редкая удача свела под одну крышу двух людей, каждый из которых с радостным удивлением узнавал в другом самого себя: свою жажду, свои глаза, свою робинзонскую оторванность и угловатость, — остатки надежды — не растеряться, не распылить себя в придорожную пыль. Болезнь помогла. Больной свободнее думает, вслух, а сидящий у изголовья щедрее и проще, чем там, за окном — в жестокой суматохе и настороженности.
Как-то вечером, когда Вера Павловна пришла от своей американки, Баранов, застенчиво теребя руками одеяло, наконец решился и попросил:
— Там, на комоде, лежит книжка… Если вам не трудно… почитайте мне вслух…
— Что же вам прочесть?
— «Капитана Боппа».
Она подсела к лампе. Баранов закрыл глаза. Так он и думал… Как просто и плавно заструились знакомые строки. Буквы и слова были только черными нотными знаками, — ее светлый голос освободил поэму из книжного плена, напоил теплом, недоуменной жалостью и округленной глубиной. Старуха за стеной прислушалась: по-итальянски, что ли, читает русская синьора?