— Что же вам прочесть?
— «Капитана Боппа».
Она подсела к лампе. Баранов закрыл глаза. Так он и думал… Как просто и плавно заструились знакомые строки. Буквы и слова были только черными нотными знаками, — ее светлый голос освободил поэму из книжного плена, напоил теплом, недоуменной жалостью и округленной глубиной. Старуха за стеной прислушалась: по-итальянски, что ли, читает русская синьора?
Уже со второй страницы она поняла, почему он просил ей прочесть вслух «Капитана Боппа». И, смутясь, стала по-ученически старательно произносить слова. Трудные были слова, и их надо было читать совсем-совсем равнодушно:
«…он молча бПокинул свет, озлобленный, ни с кемНепримиренный, если б милый голосРебенка, посланного Богом, вдругЕго не пробудил…»
Баранов, прислонясь к жесткой подушке, смотрел на нее, не отрываясь, и ждал: остановится ли, посмотрит ли на него?
Строки стали прерываться, она ближе подняла книгу к лицу, точно ширмой хотела заслониться и наконец умолкла.
— Ваш конец, слава Богу, лучше, — тихо сказала она. — Этот несчастный капитан, кажется, умер… Да?
— Да, мой конец лучше, — медленно ответил Баранов. Ему сразу стало трудно дышать. — И он может стать еще лучше, если… Если мой юнга не исчезнет так же неожиданно, как он появился…
Он сам удивился своей внезапной храбрости. Но ведь в самом деле, — он даже вздрогнул при этой мысли, ведь он почти здоров. Завтра-послезавтра за ней закроется дверь, а потом — за углом у отеля прорычит гудок автомобиля ее американки, — и…
Вера Павловна ничего не ответила. Закрыла книгу, отнесла ее на комод и, не оборачиваясь, стала приводить в порядок склянки. Очень долго она это делала.
— Дайте мне, пожалуйста, чаю, — глухо попросил Баранов.
И когда она подошла с чашкой, он поставил чашку на коврик, придержал маленькую руку и тихо-тихо стал ее притягивать к себе. Рука дрогнула, стала сопротивляться — чуть-чуть. И вдруг ослабела. И тогда Баранов бережно поцеловал теплую ладонь. Потом каждый палец отдельно: и сам не знал, который из них ему роднее и ближе.
Больше о капитане Боппе в этот вечер не говорили.
1930
СВАДЬБА ПОД КАЛАНЧОЙ*
Последняя четверть сошла благополучно: по русскому — 5, по истории — 5, по остальным без гениальных успехов, но гладко. В итоге — по средней арифметической раскладке Васенька попал, по выражению классного наставника-грека, в число незаслуженно блаженных лодырей и без экзаменов перевелся в восьмой класс. Учебники и тетрадки убрал до осени в шкаф, — «спи, милый прах, до радостного утра», точно никогда и не прикасался к ним. И самое слово «восьмиклассник» еще не укладывалось в голове: последний год, а там… Задумчиво щелкал себя по манжетке и ухмылялся. До отъезда с бабушкой к дяде в именьице в Подольскую губернию еще дней десять осталось, — таких пустых и бездельных, точно его, Васеньку, совсем из жизни выбросили и куда-то на хранение сдали.
Нина Снесарева, любимое сокровище, укатила со своими на дачу в Коростышево. Даже тоска по ней не заполняла дней, в памяти облаком расплылся нежный, русый, синеглазый одуванчик. Кофейное платьице, аромат гимназических духов «свежее сено»… Только голоса ее, к стыду своему, отчетливо вспомнить не мог… Чувства на сто лет хватит, а вот поди ж ты, никаких особых страданий пока не обнаружилось. Да и переписка какая-то неладная завязалась. Сам он придумал на всякий случай такой громоотвод — писал ей будто от лица подруги. И маскарад этот всех самых теплых и огнедышащих слов его лишил, а уж он ли, пятерочник-словесник, писать не умел…
Бабушку видел редко. В женской гимназии шли последние выпускные экзамены, начальница волновалась едва ли не больше своей паствы. Даже к обеду не всегда приходила. Прошумит тугим синим шелковым платьем, поцелует Васеньку в лоб — и в зал. Щеки малиновые и в добрых глазах забота и священный ужас..
Восьмиклассник подошел к окну: прогремел пароконный извозчик, повез в присутствие начальника акцизных сборов… Баки, как у собаки. Кошка сидит у трубы и зевает… Дурында! Самая свободная тварь в мире, а туда же, мировую скорбь разводит. Пирамидальный тополь над крышей аптекаря весь заструился на майском ветру молодой, еще рыжеватой листвой. Куда пойти? Ах, Нина, Ниненок, — кто эти дачи выдумал?..
Взял было гири, вскинул над головой тяжелые ядра и вдруг, услыхав за спиной знакомый голос, прокатил их по дорожке в угол и обернулся.
— Ты дома, Васька?
На фоне малиновой портьеры в широченных шароварах и плотной сахарно-белой гимнастерке красовался знакомый вольноопределяющийся Павлушка Минченко. Толстяк, здоровяк, силач, — взглянешь, сама рука тянется по спине его похлопать. Приятели за рост и дородство, за добродушный нрав давно его прозвали, хоть он служил в армейском полку, «гвардейской кормилицей».
Сел на стол, — дубовые доски хряснули, — полюбовался на свои лакированные голенища, а потом одним взглядом окинул Васеньку и коротко поставил диагноз:
— Киснешь?
— Приблизительно.
— Тем лучше. Стало быть, пойдешь?
— Куда?
Минченко покосился на свой алый погон, отороченный шелковым пестрым жгутом, посмотрел на портьеру и понизил голос.
— Ты, Василиса, только в обморок не падай. Против нас, как тебе известно, пожарная команда.
— Десять лет известно. Дальше?
— Так вот. Сегодня старый конюх свадьбу справляет.
— Передай ему от меня воздушный поцелуй…
— Не перебивай. Столы по всему двору расставлены, брандмайор бочку пива пожертвовал. Танцы будут, двух гармонистов заарендовали. Пойдем, что ли? Ей-богу, весело будет…
Васенька спрыгнул с подоконника, подошел к приятелю, вынул часы и взял его за кисть.
— Пульс в порядке. Странно. Ты что же, полковник, в посаженые матери приглашен?
— Брось, чудак. Денщика нашего звали, он со всей командой в дружбе. Вместе и пойдем. Какие там еще приглашения… С золотым обрезом, что ли?
Гимназист посмотрел на свой книжный шкаф, скучно. На спинку кресла в виде резной дуги с деревянными рукавицами по бокам, — скучно. А в самом деле, идея гениальная. Только, только…
— Да ведь мы, как неприкаянные, там болтаться будем. Посторонний элемент, интеллигентные моллюски. Неуютная, Павел, позиция.
— Я тебя в своем виде и не зову. Очень ты им, без пяти минут Спиноза, нужен. Пойдем к нам, Сережка нам солдатское обмундирование из цейхгауза притащит. С ним и заявимся, — земляками из нестроевой роты… Живо, а то без нас и пиво все выдуют и пейзажа главного не захватим.
Васенька нырнул под стол, достал завалявшийся пояс, затянулся, надвинул на лоб тугую летнюю фуражку и ногой отбросил вбок портьеру.
— Ах, да, погоди… Ступай вниз, я тебя сейчас догоню.
Вернулся к столу и набросал красным карандашом на куске картона: «Бабушка, золотая! Иду обедать к Минченко… Целую. Кисель оставь на вечер. Вася».
Приколол записку к столовой висячей лампе и через две ступеньки побежал догонять приятеля. Честное слово, гениальная идея!
* * *
Денщик Сережка был очень польщен поручением барчуков. Батальонный командир еще с утра уехал на стрельбище, — помехи никакой. Ефрейтор в цейхгаузе был свой человек, земляк, да и для сына батальонного отчего же одолжение не сделать. Вернулся Сережка с целым ворохом сплюснутых фуражек, новых слежавшихся штанов мшисто-махорочного цвета и с гирляндой тяжелых, как утюги, сапог с квадратными срезанными носками. Обрядиться надо было как следует, — горничные да кухарки-бестии — чуть что не так, сейчас разнюхают.
На Минченко все было коротко и тесно. Кое-как подпоров внизу по швам раструбы штанов, влез в тугое сукно. Сапоги все перешвырял — мука. Один насилу напялил, прихлопнул каблуком, — нога, как в колодке. Еле-еле денщик, упираясь головой в валик дивана, стянул, да Васенька, спасибо, помог, — сзади под мышками попридержал. Пришлось надеть старенькие, отцовские. Хоть стоптанные, зато по мерке, плясать можно… С Васенькой хлопот было меньше. Забили в носки сапог по клочку газетной бумаги, сойдет. А когда он встал и напялил на лоб плоскую, как тарелка, армейскую фуражку с козырьком зонтиком, денщик прыснул, впрочем, вежливо, отвернувшись в угол.
— Как есть новобранцем заделались. Дозвольте гимнастерку в грудях расправить. В аккурат. Погончик у вас загнувши…
Помог стянуть поясок с лиловой железной бляшкой, оправил своего панича, а уж потом принялся за себя. Ему, бестии, и пофорсить было можно: сапожки кеглями на светлых подковках, лакированный пояс, писарского фасона фуражка, человек свой, — никакого маскарада не надо. И на переодевшихся барчуков сразу стал посматривать свободными глазами, даже чуть-чуть покровительственно.