Почему не приезжает Азан? Пусть он придет скорее, сейчас же! Она хотела это сказать, но не могла. Она видела: там, на стуле, где он сидит, осклабилась какая-то морда — красная, цвета мяса, челюсть с зубами. Ночью ее место в стакане с водой, думала она. Даже на зубы учитель не обращает больше внимания… Рядом с его стулом стояла какая-то высокая серебряная штука. Время от времени в спальню входила повивальная бабка и, укрепив защепку на резиновой трубке, меняла наверху бутылку. На старухе была поношенная старомодная юбка, от нее кисло пахло потом. Иногда она посматривала на свои ручные часы и одними губами возвещала время.
Резиновая трубочка — это больная хорошо видела — была укреплена в изгибе ее руки и относилась к ней, не к учителю. И все-таки то, что тут происходило, касалось учителя. Когда доктор Азан стоял у ее постели, учитель всякий раз как-то отъезжал. Сидя на своем стуле, он исчезал в глубине комнаты, и ей становилось так хорошо… Она на своем матрасе оставалась на поверхности, не тонула, а плыла, плыла… Они, доктор и учитель, вступали в борьбу, и Турок побеждал: он брал в руку шприц и убирал того одним выстрелом, finito l'amore![78]
В понедельник после полудня Хаберноль и Келин стояли на площади и глядели на учительский дом. Оба были в шинелях. Снег так и валил. Келин держал в руках лопату — ему еще надо сходить на кладбище, объяснил он Хабернолю.
— Так, так, на кладбище, — сказал Хаберноль.
— Ну да, на кладбище, — повторил Келин.
Они помолчали, потом Хаберноль сказал: «Кожа да кости от нее остались, от Тессинки. Точь-в-точь как узник в концлагере. Это мне Фридель говорила. Она у меня утром молоко и булки покупала. Аппетит у нее был зверский — булку прямо руками в рот запихивала!»
— Как узник в концлагере… — сказал Келин. — Ну да, а когда холостой, тоже свои заботы…
Потом они разошлись в разные стороны. Перед церковью стоял автомобиль Турка: Турок сегодня не уезжал из деревни.
В продолжение дня старухи, как всегда, выходили из своих дворов и спускались по склону за покупками к Хабернолю. «Вашему Фунзи везет! — говорили они. — Школа-то опять на запоре!» Потом они собрались на площади перед домом учителя. Старая Фридель впустила их и каждой подала стул. Теперь все сидели в комнате и не отрываясь смотрели на дверь спальни, будто там стоял телевизор; сложив руки на коленях, они тихо читали нараспев «Скорбный венец молитв». После каждой молитвы Фридель входила в спальню, чтобы отереть умирающей пот со лба. Учителю она сказала: «Больше не стоит переворачивать матрас, зачем ее мучить». И погладила его по голове, словно он был не учитель начальной ойтельской школы, а мальчонка, школьник. Когда она выходила из спальни, бесшумно закрывая за собой дверь, старухи начинали молиться громче.
Тем временем Келин на кладбищенском дворе расчищал от снега дорожку, посыпанную гравием. Ведь она все-таки учительша. Может статься, на погребение приедет кто-нибудь из окружного совета. А сколько еще работы, когда она скончается. Земля здесь каменистая. И на какую глубину ведь промерзла! Над деревней кружили большие черные птицы. Они, правда, всегда жили тут, в ущелье, но в такие дни их темные крылья имели какой-то особый смысл, их хриплые крики были громче, чем обычно. Келин воткнул лопату в снег. Он плюнул через ограду кладбища и поспешил убраться отсюда.
Хаберноль затащил Турка в «Лев» и усадил за стол завсегдатаев, чем немало удивил Келина.
— Вот здесь, господин доктор, — все повторял Хаберноль, — вот здесь, в плече! Дергает, рвет, сверлит! Иной раз весь день не отпускает. Только уж насчет цены сторгуемся заранее, господин доктор. — И, подмигнув трактирщику, добавил: — Мы ведь пока еще в Швейцарии, а не на восточном базаре.
— А как же, — кивнул трактирщик, — ваша правда, Хаберноль!
Был сумрачный, серый день; рано спустился вечер. Редкие автомашины проезжали мимо с включенными фарами. Учитель стоял у окна, молча смотрел на площадь. Каждый час появлялся Турок, входил в дом, делал укол. Никогда он не снимал пальто. С учителем он больше не разговаривал. В Малой Азии, думал учитель, небось потеплее, чем у нас тут, в горах. В окно падал свет вечернего неба… Он все собирался вернуться на свое место у постели, но так и остался стоять у окна. Она умирала у него за спиной. И так тяжело, так громко дышала. Только когда дойдет до тебя самого, думал учитель, понимаешь, что пришлось вытерпеть Спасителю. Правда, не ему, а ей предстоит пережить Страстную пятницу, но и ему несладко пришлось. Понедельник сегодня, а школа все заперта. Надо бы поставить в известность инспектора. Усмехнувшись и подавив чувство ужаса, он только сейчас дал себе отчет, что перед ним крест — переплет окна. Все равно, варит он суп или глядит в окно, вслушивается в тишину или вздрагивает от неожиданного боя часов на кухне, — спасения нет, она умирает. От этого никуда не убежишь.
Долгие дни, долгие ночи он все вслушивался, все ждал — не скажет ли она хоть слово. Он надеялся и молился и снова терял надежду и оставлял молитву. Сегодня после полудня свершилось. Он был готов ко всему. Он даже готов был объяснить ей, почему он никогда, ни разу за все эти годы, не взял ее с собой в «Лев». Как-то, давно, она его попросила: «Возьми меня с собой. Я хочу посмотреть, какой теперь сервис. Когда я обслуживала, господа иной раз угощали меня коньяком. Тогда я наливала сидр в коньячную рюмку и показывала ее господам. Э, да она здорова пить! — говорили они…» Да, ко всему он был готов, но только не к тому, что случилось сегодня днем. Она вдруг очнулась, такая была бодрая, разговорчивая. Он радовался. Бывает ведь, говорят, что врачи на человека давно уже рукой махнули, а он возьмет да и сыграет шутку с этими учеными мужами — глядишь, и прибыл с того света цел и невредим! Да, это было прекрасно — наконец-то ее состояние улучшилось. И все же… Он как-то не доверял ее пробуждению. Еще раз вспыхнуло и взметнулось пламя жизни, огонь взвился, это уже фейерверк, взмывают ввысь сияющие звезды, на миг озарив тьму, и падают вниз, гаснут. И ночь теперь так черна, как никогда еще не бывала, сон кончился, жизнь прошла… На итальянском она говорила, на итальянском!.. Мать, звал он ее, мама! Со мной-то ты можешь и по-немецки. Мама, ты слышишь? А она… Что же она в ответ? Si, signor. Si, signor[79]… как будто он заказал кружку пива или стаканчик «граппы». В ней проснулась Тессинка…
Он видел в стекле свое худощавое лицо, щетину на подбородке, бесцветные глаза. Холод усиливался, и вот уже от его дыхания отражение стало понемногу тонуть в молочно-белом пруду, скрывая учителя от него самого. Он приник лбом к ледяному стеклу, уперся коленями в батарею, судорожно сжал кулаки. Турок делал теперь ей уколы каждый час, и часа три-четыре назад сказал учителю: «Жена хорошо… Боль прошла». «Она выздоровела?» — спросил учитель. Он хотел подойти к Турку, взять его за руки. Да разве такое возможно, думал он, что она еще выздоровеет?..
За окном стемнело. «Почта» отъехала в последний рейс. Прогромыхал грузовик с прицепленным, дребезжащим по асфальту плугом; двое рабочих в кузове разбрасывали по дороге лопатами соль. Видно, там, наверху, в долине, снегопад. Потом работник с хутора Хуггелера пронес на спине огромную флягу в молочную Хаберноля, а возвращаясь обратно, все так же горбился под ее тяжестью — тащил назад полную. На голове у него колпак с кисточкой, в зубах — трубка. Грузовик прогромыхал снова, спускаясь вниз из долины. Рабочие, поставив лопаты между колен, словно ружья, сидели, прислонившись спиной к задней стенке кабины. Свет, льющийся из фонарей, уже пожелтел.
Фридель расчесала ее свалявшиеся волосы, убрала их со лба. Пальцы ее она обмотала четками. Но четки на них не держались. Руки, тонкие как жерди, медленно соскользнули с одеяла. Лицо с полузакрытыми глазами стало совсем худым, маленький рот был раскрыт, время от времени из него вытекала какая-то грязноватая жидкость.
— Легкие, — шепнула Фридель старухам. — Легочная ткань распадается.
Турок сделал уже последний укол, сложил свой чемоданчик. И все же он заезжал сюда по пути. Вынимал какие-то комочки из ее горла, очищал щеточкой нёбо. «Жена хорошо, — говорил он. — Жена хорошо!»
Слабо светила освященная свеча, стоявшая в тарелке на столе, и комната казалась пещерой. Она уже не чувствовала боли — у нее больше не было тела; только голова ее лежала в подушках; сглатывать стало трудно. Она была так рада, что мать ее здесь, дома. Надо было еще многое обдумать, столько успеть. Уж, пожалуйста, наденьте учителю пальто; у раскрытой могилы так холодно, и нередко бывает, что живой примет смерть от покойника. Воскресный костюм учителя в шкафу. Его надо почистить и хорошенько проветрить, пусть часок повисит на воздухе. А то от учителя будет нести нафталином и камфорой. И не забудьте, пожалуйста, про Кари! Хоть телеграмма и дорого стоит, но ведь Карл в Новой Зеландии — ее брат. Название «Новая Зеландия» ей понравилось. Оно уносило куда-то вдаль, как поток, и все росло, росло, и вот уже превратилось в ту страну, которую обозначало. Иногда откуда-то издалека доносилось легкое покашливание. И еще она слышала громкий стук своего сердца. Но стук становился все тише. А потом ей показалось, что мама взяла ее сердце и вынесла его на кухню. Стук и шаги все удалялись, и вот наступила тишина; она длилась долго, никто не двинулся с места, и, только когда старая Фридель поднялась со стула, в учительском доме возобновилась жизнь. Кто-то пошел в «Лев» — сообщить доктору. Фридель закрыла ей глаза, заклеила веки пластырем. Отсоединив резиновые трубки, вынесла в кухню капельницу и пластмассовую фляжку. Там, на столе, рядом с часами, лежали уже свечи, приготовленные для панихиды. Жена учителя покинула бренный мир.