Жилище мое продолжало украшаться произведениями искусства: кое-какими картинами определенной художественной ценности, небольшими изделиями из бронзы. Я начал любить живопись. Посещал Галерею Бреры, сокровищницу стольких шедевров. Не пренебрегал и выставкой современного искусства. Но меня всегда в большей степени привлекала живопись прошедших веков, особенно эпохи Возрождения и в частности флорентийская. Наслаждался я, кроме того, старыми церквами Милана. Возвращался несколько раз в собор, вспоминая черные дни моего ученичества. Теперь я всматривался во все с другой точки зрения. Находил необыкновенную гармонию в роскошном лесу из камня, и не столько снаружи, где все эти шпили казались мне нагромождением, сколько внутри. Снова увлекся чтением. В то время попала мне в руки биография Леонардо да Винчи. Естественно, мне захотелось увидеть прославленную Тайную вечерю и, ах!—как болезненно отозвался во мне вид этого великого произведения искусства, почти разрушенного временем. Я останавливался иногда, рассматривая более внимательно, чем делал это раньше, памятник гениальному Леонардо на площади перед Ла Скала, и он со своей густой, волнистой бородой и длинными волосами казался мне каким-то божеством. Но, увы! — жизнь проведенная мной в моей новой квартире, была для меня неожиданно омрачена.
Здоровье Бенедетты все ухудшалось, и я был этим чрезвычайно озабочен. Я поспешил заехать за ней и увез ее в Венецию, где мы провели несколько дней. Она, собственно, родилась в Венеции, но была ребенком увезена оттуда. Ее отец был вынужден бежать из-за своих политических убеждений. В глубокой тайне, ночью, он с женой и крошкой-дочерью отплыл из родного города на небольшом паруснике и нашел убежище в Андалузии, где семья прожила многие годы. И, может быть, поэтому во внешности Бенедетты так удивительно сочетались красота венецианки с таинственным волшебством очарования андалузских женщин. В дни нашего кратковременного пребывания в Венеции мы вместе осмотрели достопримечательности волшебного города. Однажды она захотела повидать своих родственников. Я ждал ее на площади св. Марка, в кафе Флориана. Она вернулась часа через два такая бледная и обессиленная, какой я ее еще никогда не видел. И тогда, да, только тогда, чувствуя себя почти умирающей, она призналась мне, что уже давно больна неизлечимой болезнью. В это время последние лучи солнца золотили купола св. Марка. Бедняжка как-то растерянно остановила свой взор на них и вдруг с непередаваемой тоской воскликнула: «Как не хочется умирать такой молодой!» (ей едва исполнилось тридцать шесть). При этих ее словах я почувствовал, что сам умираю. Но я превозмог свое горе; старался подбодрить ее; умолял не падать духом; уверял, что она видит все трагичнее, чем это есть на самом деле. Глядя на меня с беспредельной печалью, она дала мне понять, что жить ей осталось недолго, что она в последний раз видит небо своей дорогой Венеции. Я должен быть мужественным, говорила она, должен внять голосу рассудка и примириться с неизбежным. Я отвез ее в Милан, чтобы подвергнуть медицинскому обследованию, и там я узнал ужасающую истину. Хирургическое вмешательство было необходимо. Но в данный момент она была не в силах перенести операцию и захотела отложить ее на будущее время.
В самом начале осени я снова принялся за работу. Приглашенный импресарио Вальтером Мокки в театр Лирико в Милане, я выступил там опять в опере «Заза» Леонкавалло, вызвавшей величайший восторг два года тому назад. Партнершей моей была, как и тогда, Эмма Карелли, самая знаменитая Заза своего времени, и тенор Пьеро Скиавацци. Опера прошла в этом составе четырнадцать раз при переполненном театре.
Однажды вечером ко мне в уборную входит Мокки и с ним управляющий императорским театром в Вене. Он предлагает мне одно выступление в Вене в опере «Риголетто» вместе с Энрико Карузо и просит моего импресарио отпустить меня на четыре дня. Мокки на это согласился. В Вене все ждали с волнением начала репетиций, чтобы услышать двух итальянских артистов, выступающих совместно в опере Верди. Перспектива выступать вместе с моим великим коллегой, с которым мне довелось разделить в Париже успех «Федоры», вызвала во мне самый горячий энтузиазм. Это венское представление получилось настоящим и подлинно грандиозным праздником искусства. Спектакль закончился огромной овацией. Но едва только она отзвучала, как я в ту же ночь выехал в Милан, где меня ждали для участия в дальнейших представлениях «Заза». Карло Дормевилль настаивал, чтобы я заключил договор с оперным театром в Буэнос-Айресе, где мне предлагали гонорар семь тысяч в месяц. Хотя сумма эта и могла показаться по тем временам довольно порядочной, так как тогда не практиковалась оплачивать дороже даже очень известных баритонов, я все же счел это предложение неприемлемым. Я ответил Дормевиллю, что теперь я проложил себе дорогу в Россию, где я получаю гораздо больше, и потому прошу его забыть мое имя для театров Южной Америки, когда дело пойдет о таких условиях, какие он сейчас предложил мне. И в зимнем сезоне 1906/07 года я снова поехал в Россию и пел в Петербурге, в театре Аквариум.
Вернувшись в Милан весной, я провел несколько «едель в страшной тревоге. Бенедетта с каждым днем угасала. Хирургическое вмешательство стало срочно необходимо. Я отвез ее в клинику с каким-то тяжелым предчувствием. И не напрасно: через пять дней лучезарная путеводная звезда моей жизни угасла. Я провел месяцы в таком горе, названия которому нет.
Состояние мое граничило с безумием. В моем неописуемом несчастье я не находил утешения в вере, служившей прибежищем ей. Единственное, что играло для меня роль утешения, был алкоголь и главным образом абсент. И я, почти трезвенник, отравлял себя проклятым напитком только потому, что он оглушал меня и давал искусственное забвение.
Целые часы я проводил на ее могиле, предаваясь безысходному горю. И так — непреодолимая печаль в сочетании с безудержным поглощением алкоголя с каждым днем сокрушали меня все больше и больше.
После постигшего меня несчастья я на много месяцев забросил театр. Шатался без цели по Италии, без цели и без поддержки. Здоровье мое становилось все хуже и хуже, и мне стало совершенно чуждо все, что являлось мечтой моей жизни. Куда девалось мое прежнее горячее стремление к искусству? Огонь во мне погас. И хотя я и вернулся, наконец, в Милан, я не захотел жить с сестрами, чтобы не огорчать их своей печалью, и ограничивался тем, что время от времени навещал их. В те дни я постоянно заходил в бар поблизости от той гостиницы, где я снял комнату. Садился в угол, заказывал ликеры, пять или шесть сортов сразу, и преимущественно абсент. Обслуживавший меня официант, великолепно знавший, кто я, так как он не раз аплодировал мне и в Ла Скала и в Лирико, смотрел на меня с чувством сострадания и однажды дошел до того, что посоветовал мне не злоупотреблять абсентом, так как этот напиток разрушит мое здоровье и губителен для голоса. Кое-кто из завсегдатаев бара, бывших в курсе того, что произошло со мной, иной раз подсаживались ко мне и в самой вежливой форме уговаривали меня перестать так жестоко отравлять себя. Я отвечал, что абсент — единственное лекарство, способное подбодрить меня и дать забвение. Иной раз я доходил до того, что выпивал рюмок десять абсента подряд. Я чувствовал тогда, как меня заливает легкой испариной и очаровательная прохлада пробегает по всему моему телу, доставляя неизъяснимое наслаждение. Я поднимался к себе в комнату, бросался на кровать и засыпал в слезах с образом любимой перед глазами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});