Вспоминая теперь этот разговор, считаю, что психологически на мой ответ возразить было нечего, логически же он не выдерживал критики, так как мне никак не удалось примирить чувство моего глубокого восхищения Морелем с сознанием собственных возможностей. Тем не менее мне удалось скрыть среди оборотов самой вежливой формы некоторую досаду за видимое желание Мореля снова отправить меня в школу, пусть даже в такую высокую, как его собственная, тогда как я уже не считал себя школьником, хотя и не был еще, подобно ему, мастером. Может быть, Морель ничего этого не заметил и не стал делать выводов из моих слов, а может быть он, со свойственной ему чуткостью, только сделал вид, что ни о чем не догадывается — не знаю. Во всяком случае, он, внимательно выслушав меня и повернувшись к Коронаро, ограничился тем, что сказал: «Peutetre qu' il a raison, chacum doit garder sa personalite et suivre la nature de son temperament!».* Он распрощался со мной, дружески обняв меня и пожелав удачи, которую заслуживают как мой голос, так и моя искренность. Я посмотрел на часы. Наша беседа длилась с трех часов пополудни до десяти вечера. Должен выразить сожаление, что из всего сказанного смог восстановить здесь только какие-то жалкие отрывки.
Сезон в театре Лирико закончился, к несчастью, неблагополучно. Импресарио Хелер Полакко объявил слишком много опер и пригласил слишком большое количество иностранных артистов, не интересовавших публику. Я был приглашен на очень небольшое количество выступлений. После «Жонглера богоматери», оперы, в которой я имел значительный успех, я должен был создать образ Энока Армена в опере Коронаро. Но до премьеры опера не дошла. К величайшему сожалению, сезон пришлось закрыть. Оказалось, что у антрепренера нет денег, чтобы оплачивать множество приглашенных им артистов, от которых не было никакой пользы. Тогда мой агент Конти решил связать меня на ближайшие сезоны — карнавальный и весенний — контрактами в Италии и начал переговоры с театром Сан-Карло в Неаполе, где мне предлагали за один семестр выступлений двенадцать тысяч лир.
Но я, одержимый неотвязной мыслью снова попасть в Петербург, никак не мог решиться принять это предложение и все поджидал приезда из России тамошнего импресарио, князя Церетели. После нескольких недель колебаний мой агент сильно забеспокоился. Он повторял без устали, что я должен считать за счастье возможность выступить, да еще за такой высокий гонорар, в таком театре, как Сан-Карло. А я отвечал ему, что все еще надеюсь снова попасть в Россию и не буду спешить связывать себя контрактами с итальянскими театрами.
* «Может быть, он и прав: каждый должен оставаться самим собой и следовать природе своей творческой личности» (франц.).
И вдруг в один прекрасный день появляется у меня Конти с миланской газетой, на первой странице которой аршинными буквами напечатано: «Революция в России. Осадное положение в Петербурге и Москве». Это известие должно было лишить меня какой бы то ни было надежды видеть осуществление моей мечты, но я и тут продолжал уклоняться от подписания договора с Сан-Карло. Моя выжидательная позиция выводила Конти из себя. Нерешительность моя казалась ему безумием. Однако называть это безумием было преждевременно. Судьба явно благоприятствовала мне. Не прошло и двух дней после известия о революции в России, как я получил из Петербурга телеграмму от князя Церетели. Он предлагал мне шесть спектаклей в театре консерватории с гонораром в тысячу пятьсот лир за каждый спектакль.
Учитывая, что заработок в двенадцать тысяч лир, предлагаемый мне театром Сан-Карло, потребовал бы работы в течение шести месяцев, в то время как в России я мог заработать ту же сумму, затратив на это самое большее две недели, я тотчас же ответил Церетели, что в случае получения мною аванса в три тысячи лир, предложение его будет принято безоговорочно. И вот через какую-нибудь неделю я уже выехал в Петербург. Когда я через двое суток прибыл на русскую границу, начальник станции ни за что не хотел разрешить мне следовать дальше, уверяя, что никто сейчас не путешествует ввиду осадного положения. Единственный отправляющийся поезд, сказал он, обслуживается полицейскими. Я пришел в ужас. Мне казалось, что все погибло. Но я так настаивал на том, что ехать мне необходимо, так упорно показывал заключенный со мной контракт, называл свое имя и сумму полученного мной аванса, что полицейские согласились погрузить меня в вагон, сняв с себя, как говорится, всякую ответственность за все, что могло произойти со мной в дороге. Не скрою, что напутствие начальника станции очень меня встревожило. Но я взял себя в руки и доверился судьбе, хотя правильнее, пожалуй, было бы сказать, что я бросил ей вызов. Поезд тронулся. Жутко было видеть пустыми эти громадные вагоны. Путешествие тянулось бесконечно. Русская столица была действительно на осадном положении, как это было объявлено в миланской газете. На вокзале не было никого, кто помог бы мне нести чемоданы и никаких саней, чтобы отвести меня в театр.
Большой город, занесенный снегом, в двадцативосьмиградусный мороз, производил устрашающее впечатление. У меня было мгновение и, пожалуй, даже не одно — полной растерянности. Но характер мой быстро справился с этим. Я вооружился терпением, схватил свои два тяжелых чемодана и, увязая в снегу, который набивался мне в калоши, пошел пешком. Шел я долго но в конце концов правда, смертельно уставший, все же добрался до театра консерватории.
Швейцар, увидев меня, остолбенел и спросил, каким способом я попал сюда. Я направился на сцену. Мимо меня пробежала белая кошка. Занавес был опущен, сцена — пуста. Но из оркестра просачивались какие-то жалобные звуки струнных инструментов. Несколько оркестрантов репетировали «Демона» при тусклом свете лампочек, прилаженных к пюпитрам. Трудно было назвать это репетицией — скорее траурной церемонией, похоронами. Я осведомился о князе Церетели, о маэстро Каваллини. Никто не мог ничего сказать мне. Когда в оркестр сообщили, что приехал Титта Руффо, что он здесь, в театре, на сцене за занавесом — никто этому не поверил, но все перестали играть. Тогда я попросил одного из машинистов поднять занавес. Как только оркестранты меня увидали, они повскакивали со своих мест, положили инструменты и по приглашению маэстро Карцева стали мне аплодировать. Остановился я в уже известном мне пансионе и туда часа через два пришел Церетели. Он был ошеломлен. Не мог понять, каким образом удалось мне добраться сюда живым и невредимым. Признался, что выслал мне аванс с мыслью связать меня на будущее, но в полной уверенности, что я никак не смогу появиться здесь до окончания всеобщей забастовки. Пришел ко мне с визитом и маэстро Каваллини. На мои сомнения и вопросы относительно возможности провести спектакли, он сообщил, что представители прессы уже знают о моем приезде и заверил, что на шесть представлений с моим участием все места в театре будут распроданы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});