— Негусто жертвовали! — с досадливой иронией сказал матрос, больше всех других потрудившийся над взломом.
В гостиной над диваном висел большой квадратный Лизин портрет: писал Сомов много лет назад. Старший сравнил, видимо, портрет с оригиналом.
— Это как же надо понимать? — серьезно спросил он, видимо, несколько удивленный сходством. — Богато, верно, жили до Октября, что картинки с вас списывали?
Лиза улыбнулась ему уже совершенно искренне.
— Это так надо понимать, милый товарищ, — сказала она совсем попросту, — что у меня был художник — приятель. Ну, ухаживал немножко за мной… Вот и написал… красивее, чем на самом деле…
Тогда они все внимательно, с любопытством поглядели на портрет.
— Похоже все-таки! — снисходительно сказал старик. — Ну, видать, помоложе были, посытее…
Обыск кончился уже поутру, часов в шесть или немного позже. Старший сел писать протокол. В протоколе значилось, что в квартире 23, где проживает вдова красного командира Елизавета Трейфельд, ничего достойного внимания обнаружено не было. Смерть бывшего мужа гражданки Трейфельд удостоверена справкой штаба 10-го кавполка за номером… Все.
Закончив излагать это крупными некрасивыми буквами, человек со шрамом размашисто подписался: «Уполномоченный К. Зубков», и передал карандаш Лизе.
— Ну, вот и хорошо, дорогая гражданка! — сказал он, пробегая еще раз свое творение. — На нет и суда нет. И лучше! Конечно, что у вас в это время в душе творится — я узнать не моту… и ручаться за вас не буду. Может быть, вы нас в этот самый момент худыми словами проклинаете. Но зря! Проклинать вам нас не за что. Не к худому рвемся. Не плохого хотим. Хотим мы, гражданка, чтоб всякому человеку на свете жизнь была дана. А не так, чтоб с одного картинки красками срисовывать, а другим отопки в ящик, как милостыньку, кидать. А давайте так: с вас картину — и с него, — он кивнул головой на смущенно осклабившегося вдруг матроса, — тоже картинку. Или в крайнем случае с его барышни. Вам вон на пьянине хочется трень-брень, и ей тоже — пускай учится! Вот мы чего хотим. И так оно и будет. Не стоило б, думается, против этого и рыпаться. Ну, бывайте здоровы!
Они ушли, оставив ей копию протокола. Закрыв дверь, она вернулась к столу, оглядела воцарившийся в комнатах хаос, замерла на месте неподвижно и вдруг опрометью бросилась снова на кухню, на лестницу. Тяжелый крюк долго не отпирался, видимо, он заскочил в ржавом кольце. Она с яростью, делая себе больно, рванула его.
— Скажу, скажу, все скажу! — шептали ее вдруг побледневшие губы. — Нельзя так! Скажу!..
Дверь наконец открылась. Лестница была пуста. Но внизу ей послышались еще шаги.
— Товарищ! Товарищ Зубков! — громко, с ужасом, точно утопающая, крикнула она. Никто ей не ответил.
Тогда она стремительно перегнулась через перила. Лестница все еще гудела от ее крика.
— Ушли! — сказала она наконец, выпрямляясь, очень тихо и очень отчаянно, словно все еще не в силах поверить этому простому факту. — Ушли… Господи! Господи, боже мой!..
* * *
Во время произведенных по указанию И. В. Сталина поголовных обысков, совпавших по времени с событиями на Красной Горке и с раскрытием в Петрограде штаб-квартиры так называемого «Национального центра», в разных местах было найдено около семи тысяч винтовок, полтораста тысяч патронов, сотни револьверов, большие запасы ручных гранат, взрывчатых веществ, пулеметов и тому подобное.
Все это дает полное основание утверждать, что таким образом была вскрыта и разрушена обширная, широко разветвленная, пустившая глубокие корни, шпионская и диверсантская организация. Она была, так сказать, «под ружьем», готовилась выступить с минуты на минуту в благоприятный момент и уж несомненно ударила бы в тыл обороняющим Питер войскам при первой же их крупной неудаче.
Надо прямо признать, что разгром и ликвидация такой банды врагов равняется по своему значению выигрышу крупного сражения. Таким образом в июне месяце 1919 года Советской республике удалось выиграть сразу два равноценных и важных боя — один на фронте и другой в тылу…
Глава XXI
ОДИН ИЗ ДВУХСОТ
Из каменного сарая, где были заперты человек шестьдесят неклюдовских пленников, Павел Лепечев, политрук с «Гавриила», видел сквозь щели ворот и стен расстилающееся к югу плоское пустынное поле. Всю ночь, переходя от одной такой щели к другой, он вглядывался внимательно, жадно, стараясь не упустить из виду ни одной, даже самой ничтожной детали: каждый пустяк, каждая травинка могла стать всем в решительный миг. Он запомнил все наизусть. Но хорошего не было ничего.
Кустик какого-то длиннолистого садового растения рос у самых ворот; лиловели мелкие гроздочки цветов. Прямо впереди — жердяная изгородь. А дальше за всем этим — километровая безнадежная полевая гладь. Лес только на самом горизонте, вдали. Каюк! Амба! Ничего тут не выйдет…
Их сарай стоял на длинном бугре, на самой окраине Кернова — сложенное из дикого камня небольшое строение. Кругом него росли редкие липы, березы; должно быть, раньше здесь был барский парк.
Под северным склоном бугра тянулась на восток тропа на Систа-Палкино, теряясь неподалеку в густом сосновом бору. Прямо против сарая была довольно просторная, десятины три-четыре, болотистая луговина. Там и сям по ней были разбросаны большие густые кусты ольхи и лоз. Перебегая от одного к другому, можно бы за две-три минуты пересечь этот луг, добраться до леса… А за ним… Но нет! Нечего и думать! Как, когда?.. Только дурак поведет расстреливать в эту сторону, когда там, на поле, можно целую дивизию уложить… А вот — болото; слишком оно сочно, зелено, наверно, там вязель, топь. Застрянешь… и с горки все видно. Пока побежишь… Нет, нельзя! Что ж тут делать?
Отрываясь от своих наблюдений, Павел Лепечев кидался к товарищам.
— Братишки, братишки, только не унывайте! Авось! Придумаем! То ли бывает!
Группа арестованных, попавшая в этот сарай, отделена была от остальных пленных совершенно случайно, как махнулось рукой конвойному. Потом привели еще новых. Получился самый пестрый состав.
Человек двадцать осталось крепких, верных людей, коммунаров, на которых Павел мог надеяться, как на себя.
Жаль только вот, что ни одного флотского, кроме Павла, не было среди них.
Остальные сорок были люди совсем другие. Многих арестовали просто как бедняков: одного за «сочувствие», этого за то, что пахал барскую землю, этого за то, что «два сына в Красной Армии»… Огромное большинство из этих ни в чем не повинных людей было совершенно подавлено, смято, убито страхом и тоской. Самое слово «расстрел» сразу же сломило их. С ними Павел Лепечев попытался было вчера разговаривать, но не мог.
Одни из них сидели безмолвно, окаменев, на земляном полу, охватив руками худые колени. Другие, блестя шалыми, плохими глазами, метались всю ночь по сараю, ничего не видя. Третьи лежали, отвернувшись к стенке, бормотали, вскрикивали, скрежетали во сне зубами, бредили. Одною паренька всю ночь тошнило от страшной душевной муки, от невыразимого ужаса. С ним возился кто-то из рабочих… Ах, сердечные вы мои! Эх ты, слабость человеческая, слабость!.. Да как же это можно так?..
Павел Лепечев никак не мог понять этого. Никак! Убьют? Быть этого не могло! Сдаться? Да будь они прокляты!
Павел Лепечев хотел еще жить. Много жить. Долго. Хорошо. Он хотел двигаться, кричать, дышать. Стоять на мостике и полными ноздрями ловить свежий ветер на полном ходу эсминца. Лежа в цепи, стрелять в белых гадов. Гулять с питерскими барышнями по Конногвардейскому. Читать газеты, книги, учиться… Построить Женьке парусник, который обещал. Поругаться с батькой насчет попов. Поехать в Москву, увидеть Ленина, сказать ему… Много сказать, много хорошего…
И он знал, он был твердо уверен, что иначе не будет, не может, не смеет быть!..
Сразу же по приходе, собрав вокруг себя тех, кто ему казался надежней, он поставил вопрос ребром:
— Ребята! Что же это такое? Срам, позор! Двести человек пленных; конвоя, гляди, столько не наберется, и — сдаться! Что мы — бабы? Не поодиночке будут выводить, времени не хватит. А партией поведут, как чуть подходящий момент — хватайся сразу за ихние винтовки, бей, кого можно… Вырвемся! Ну, убьют иного, так ведь в драке, в бою; какое же сравнение!
Кое-кому это показалось трудно осуществимым. До места, очень возможно, оцепят основательно — не прорвешься… Но Лепечев не унимался.
Всю ночь, бросаясь от одного к другому, страшный, с запухшим глазом, с трудом двигая надорванной губой, он говорил, убеждал, упрашивал, ругая сомневающихся последними словами.
С ним заодно сразу же оказались почти все коммунары. Только двое из них, повидимому, так были удручены неудачей первого побега на форту, что категорически отказались пробовать.