Словно возражая мне, он продолжил:
– Никогда, до сего дня. – Потянул меня за руку, зашептал быстро: – Там ужас, ужас. Ты видел их на толкучках, мусорщиков, что-то с ними не так, взгляд пустой или бегает, что-то у них не так с глазами, они все помешались от жизни в развалинах. Ими движет безумие. И не удивительно. Держись подальше от этого места, Генри. Знаю, ты ходил туда ночью. Но послушай меня, не ходи туда больше, это плохо, плохо.
Он оторвал голову от подушки, наклонился ко мне, с усилием опираясь обеими руками о край кровати, лицо его вспотело.
– Обещай мне туда не ходить.
– Но, Том…
– Нельзя тебе туда ходить, – отчаянно прошептал он. – Обещай, что не будешь.
– Том, а вдруг мне придется…
– Нет! Зачем? Все, что тебе нужно, выменяешь у мусорщиков, для того они и существуют. Пожалуйста, Генри, обещай мне. Там ужас, о котором нельзя даже говорить. Пожалуйста, я прошу тебя не ходить туда.
– Ладно! – сказал я. – Не пойду. Обещаю.
Я должен был это сказать, чтобы он успокоился. Но под ложечкой у меня сдавило так, что пришлось приложить руку к ребрам, и я понял, что поступил плохо. Снова плохо.
Он рухнул на подушку.
– Спасибо. От этого я тебя оградил. Но не себя. Мне было так худо, что я попытался сменить тему:
– Но мне кажется, на тебе это не сказалось, даже со временем. Столько лет прошло, а ты жив.
– Нейтронные бомбы. Короткоживущие изотопы. Я так думаю, но наверняка не знаю. Однако что-то в этом роде. Земля отомстит за нас, но это не утешает. Мщение не утешает. Их страдания не искупят наших, ничто их не искупит, нас умертвили. – Он так сжал мою руку, что заболели костяшки. Втянул воздух. – Те, что остались в живых, были голодны, так голодны, что дрались за еду, убивали тех, кого пощадили бомбы. Это было самое страшное. Безумие. В последующие годы от рук соотечественников погибло больше людей, чем от бомб, я уверен, и они все гибли, гибли, и казалось – мы все сгинем, до последнего человека. Гражданская оборона, да. Глупые американцы, мы были тогда так оторваны от земли, что не знали, как с нее кормиться. Или тех, кто знал, убили невежды, и борьба шла не на жизнь, а на смерть. Дошло до того, что друг, которому ты мог доверять, становился тебе дороже всего на свете. Пока нас не стало так мало, что убийства прекратились, некого стало убивать. Все погибли. Смерть, Генри. Ты и представить себе не можешь, сколько раз я видел на дороге Смерть – старуху в черном платье с косой на плече. Дошло до того, что я кивал ей и шел рядом. Потом с небес сошли бури, климат испортился, задули ветры. Зима стояла десять лет. Страдания были невыносимы. Я дожил до того, чтоб показать, сколь можно вытерпеть и все ж остаться живу, хорошие стихи, помнишь? Давал я их тебе читать? Дошло до того, что при виде человека в здравом рассудке хотелось тут же броситься ему на шею. Годы одиночества, о которых и не гадал. Без людей не обойтись, чем больше вас, тем легче добывать пищу. И мы обосновались здесь… Это было начало. Отправная точка. Нас было не больше десятка. Каждый день – борьба. Пища… Я часто думал тогда зачем… Мы ее рабы, я понял. Вырос и ничего не знал, откуда она берется. Это был грех Америки. Мир голодал, а мы жрали как свиньи, люди мерли от голода, а мы пожирали их трупы и облизывались. Все, что я говорил Эрнесту и Джорджу, – правда. Мы были чудищем, мы пожирали мир, вот почему с нами это сделали, и все же, все же мы этого не заслужили. Мы были хорошей страной!
– Пожалуйста, перестань, Том. Будешь столько говорить – потеряешь голос. Тебе нельзя!
Он весь вспотел и говорил с такой натугой, запинаясь, что я правда думал – он потеряет голос. Я испугался до дрожи, но он уже завелся, вздохнул несколько раз и заговорил снова, стискивая мою ладонь и глазами умоляя: не мешай мне, дай выговориться.
– Мы были свободны. Не совсем, ты понимаешь, но мы старались, как могли, лучше тогда было нельзя. Никто не мог за нами угнаться. Мы… мы были самой замечательной страной за всю историю, – шептал он, словно убедить меня – вопрос его жизни. – Сейчас я говорю правду, не подначиваю Джорджа, не треплюсь. При всех наших глупостях и промахах мы были самой передовой страной, первой страной мира, за это нас и убили. Нас уничтожили из зависти, загубили лучшую страну, какую знал мир, это был геноцид, Хэнк, ты знаешь это слово? Геноцид, истребление целого народа. Да, это случалось прежде, мы сами перебили индейцев. Может, потому это с нами и случилось. Я нахожу причину за причиной, но их все равно мало. И все же лучше думать так, чем думать, будто нас убили из черной зависти. Мы не заслужили такого, ни одна страна не заслужила такого опустошения, мы делали миллионы ошибок, наши промахи были не меньше наших достижений, но такого мы не заслужили.
– Успокойся, Том, пожалуйста, успокойся.
– Им это отольется, – шептал он. – Торнадо, да, и землетрясения, и наводнения, и засухи, и пожары, и бессмысленная резня. Увидеть, я вернулся, чтобы увидеть. Должен был увидеть. Все дымилось, все лежало в руинах. Дом. А в нескольких кварталах от него по-прежнему… все вокруг лежало в руинах, а он уцелел, бывает такая зона в эпицентре взрыва. В моем детстве это и вправду была сказочная страна. – Теперь он шептал так быстро и лихорадочно, что я еле разбирал слова, в них не было никакого смысла. Я держал его руку в своих ладонях, он продолжал: – Главная аллея была завалена мусором, попадались трупы, везде развалины, смрад разложения. За углом пристань, куда подходил пароходик, как-то в детстве родители взяли меня с собой, и пароходик появился из-за угла, и над водой зазвучало как труба архангела Гавриила, и все знали, вот-вот он причалит, Генри. Но теперь озеро было завалено трупами. Я пошел поговорить с Авраамом Линкольном, положил голову ему на колени, заглянул в его грустные глаза и сказал – они убили нашу страну, как убили его, но он уже знал, и я заплакал у него на плече. Прошел через замок к огромным чайным чашкам, крупная краснолицая женщина и двое мужчин пьяно гоготали в мертвой тишине и пытались раскрутить чашки. Она выронила большую зеленую бутыль, та разбилась о бетон, и тогда я понял: все это правда, и мужчина… мужчина выхватил нож, о… о…
– Прошу тебя, Том!
– Но я уцелел! Уцелел. Бежал от ужаса не знаю куда и как и пришел в эту долину. Бежал всю дорогу и учился, как уцелеть. Я ведь ничего не знал, в старое время ничему не учили, так – школьная чушь, и все. Кретинская Америка. Роджер по сравнению с ней – образец разумности. Я чуть не умер, узнавая то, что мне надо знать, умирал двадцать раз и больше. Господи, какая удача, что я уцелел, удача существует, она миллионы раз в жизни определяет, будешь ты жить или умрешь. Чистая удача. Пока она не выкинула пикового туза, мои друзья гибли перед моими глазами, и я ничем не мог им помочь, только гадал, почему не я. Это было тяжко. Иногда было – я или он, он рухнул в пропасть, мог бы рухнуть я… Не нам досталась Троя… Закон джунглей, мы все теперь греки, нам так же тяжело, как было им. Вот бы и нам создать из этого что-нибудь прекрасное, строгий и чистый изгиб, – просто запечатлеть, как это было. И строгий изгиб Смерти всегда меж нас, череп под плотью на солнце, ничего странного – трагедии, стихи на амфоре, изгиб строгий и четкий, – все это просто способ выразить то, что было тогда и есть сейчас, например голод, это способ приглушить боль. Иногда мне не под силу думать об этом. Мы были последней из этих трагедий, великая гордость – великий грех, оба суть одно, и за это нас убили, взорвали, опустошили, оставили тридцать лет проползать в грязи и умереть, как греки. О, Генри, можешь ли ты понять, почему я так поступил, почему лгал вам, я хотел, чтобы вы все-таки поняли, хотел спасти вас от страшного ничто, сделать нас призраками греков на этой земле, преодолеть то, что с нами случилось, чтобы появилось нечто – строгое и чистое и мы бы могли сказать: и все же мы – люди. Генри, Генри…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});