Иду дальше, припадая на прокушенную ногу. В тявканье и окрики вплетается звук охотничьих рожков. Берега сужаются, течение становится сильнее. Поворот и крутой наклон. Вода, бурля, стремится вперед – теперь она течет по склону каменного амфитеатра. Он погружен во тьму, только далеко внизу горит белый огонек.
Вижу над собой двоих. Первый стоит, повернувшись боком, подняв голову и приставив ко рту охотничий рог, а рядом, на четвереньках, второй – иссиня-черные тени на фоне белых перекрещенных лучей прожекторов. Звук рога разносится под сводами пещеры, гуляет эхом, планирует, медленно опускаясь в черноту амфитеатра, и там вязнет, затихает. Ему вторит хор воющих голосов. Я пячусь, падаю на спину, и темно-коричневый вонючий поток подхватывает меня.
VIII
– Тот или не тот? Тот?
Я внутри некоего здания, в круглой комнате с одинаковыми узкими окошками, дверью и квадратным люком в полу; мне кажется, это помещение расположено под крышей башни – нет, не Старой, какой-то другой, – а раз так, значит, мы не под землей, да и вот же что-то виднеется в окошках, серенькое – это небо, точно, осенние небеса…
Толстый и Тощий стояли передо мной. Одетые одинаково, эти двое тем не менее являли собою полную противоположность друг другу. Один низкого роста, с круглым красным лицом и глазами навыкате, с редкой русой растительностью на голове и лице, короткими конечностями, пухленькими маленькими ладошками. Второй высок, широк в кости, с крупными руками и ступнями, вытянутым смуглым лицом и длинными, до плеч, черными волосами. На темной, грубой лепки физиономии его выделялся кривой, свернутый чьим-то ловким ударом набок большой хрящеватый нос, а узкие глаза прятались в тени кустистых бровей. Облачены оба были в меховые гетры; свои длинные, сшитые из кусков кожи черные куртки с меховыми воротниками они бросили на лавку у стены. Под этой лавкой стояли деревянные ботинки Толстого, сам же он щеголял широкими припухшими ступнями с темными ногтями. Короткие синеватые пальцы на ногах были неестественно тонки в сравнении со стопой – да к тому же они шевелились, то разгибаясь, то сгибаясь, то расходились в стороны, будто веер, а после складывались – в общем, жили будто бы своей, отдельной от всего тела жизнью, двигаясь подобно лапкам некоей мясистой сороконожки и оттого являя зрелище безобразное, мерзкое.
– Не тот? – повторил Тощий.
– Вы, господин Отакус, вводите меня в раздражение своим бестолковым бормотанием, – брюзгливо ответил на это собеседник. – Я вам уже многократно говорил: воля ваша, а бормотать и окать прекращайте. У вас навроде глотка распухла, что ли? – Глухо и тяжело шлепая босыми пятками, он приблизился ко мне, сидящему на деревянном полу, то есть настиле из досок, которые (это было видно сквозь широкие щели) лежали поверх каменной кладки. Толстый склонился, приблизив ко мне красное лицо, и еще более брюзгливо, презрительно и мрачно процедил: – Где, разрази мою печень, истина, юный горожанчик?
Выкаченные, будто в приступе гнева, глаза его представляли собой в высшей степени странную картину. От природы они, надо полагать, имели цвет безоблачного весеннего неба, то есть были светло-голубыми, но теперь иной оттенок поселился в глубине зениц. Темно-желтый, он боролся с натуральным цветом, постепенно вытесняя его, а вернее – смешиваясь, что давало на диво неприглядный результат: глаза Толстого казались мутными и словно бы грязными, больными. Но совсем другое ввергло меня в оторопь, когда тучный господин склонился надо мной. Кроме брезгливости и презрения, никакого иного выражения не было в нечистых глазах его, а еще – там не отражался я! В глазах отсутствовала уменьшенная до крошечных размеров копия моей сидящей на полу фигуры, место ее занимало нечто трудноразличимое, небывалое и жуткое – комната, стены коей сплошь состояли из чего-то, затянутого коркой подсохшей крови, а на середине в воздухе висел сгусток застывшего света. Картина эта, изображение странного помещения, будто бы навсегда запечатлелась, впечаталась в глаза, и все остальное, на что они обращались, накладывалось на нее уже в виде неясных силуэтов – словно неким метафизическим путем, одним лишь взглядом своим Толстый перемещал всякий предмет, событие или место, на которые смотрел, внутрь той кровавой комнаты.
– Где истина?! – рявкнул он.
– В сумке… – пролепетал я, пытаясь отодвинуться подальше.
– Истеки моя кровь! В чьей сумке?! В какой сумке?!!
– В моей… Она… – Я зашарил дрожащей рукой у пояса, но нащупал лишь обрывок узкого ремня. – Потерял! Когда падал или позже…
– В твоей? Так где сумка?! – орал Толстый, багровея лицом.
– Не кричите на горожанчика, Хац’Герцог, – молвил Отакус. – Видите же, рассудок его помутнен. Пусть отдышится.
– Отдышится! – Толстый, размахнувшись, залепил мне ладонью по уху и отошел, шевеля синюшными пальцами ног, тихо царапая ногтями пол.
Удар был силен и звонок, мне показалось даже – в голове моей ближе к правому виску что-то лопнуло. Мир загудел колоколом, я повалился на бок, разевая рот.
Я лежал, дыша тяжело и надрывно, шарил вокруг себя руками, пытаясь упереться в пол, приподняться, ощущая боль в ухе, слыша медленно стихающий звон в голове. А тем временем из-под квадратного люка в центре комнаты доносилось шебуршение, будто бы кто-то неловко пытался выбраться наружу.
– Пальцы у тебя, а? – орал Толстый. – Какие? Снимай ботинки, еретик! Снимай! – Его голос сорвался на визг.
Ничего не понимая, я стал развязывать кожаные ремешки на ботинке, но тут алхимик углядел, что одна моя нога, которая до того была подогнута под тело, боса. Пав на колени, он ухватил меня за лодыжку и потянул. Несколько мгновений тот, кого второй алхимик поименовал Хац’Герцогом, сжимал мою конечность дрожащими руками, впившись взглядом в стопу, а после разочарованно, завистливо и зло пробормотал:
– Хороши. Красноватенькие и не шевелятся… Грязные только, – и отпустил ногу. Выпрямившись, Хац’Герцог отошел и сумрачно поведал, ни к кому не обращаясь: – Сейчас господин Ростислав заявится. Потребует истину – что ему отвечать?
Я наконец смог привстать, кое-как выпрямился, придерживаясь за лавку, но тут же качнувшись от слабости, сел на нее. Отакус шагнул ближе, разглядывая меня с неприязнью куда меньшей, чем Хац’Герцог, – скорее даже и не с неприязнью, а со сдержанным любопытством.
– Вы вместе с людьми Браманти пришли? – поинтересовался он.
Я кивнул, сглотнул и прошептал:
– Они меня в плен взяли. А сюда за девой Мартой явились.
– За девой! – хмыкнул Отакус. – Никакая она не дева.
– Она… она здесь, у вас? – спросил я, пытаясь собраться с мыслями и не зная, о чем говорить с этим господином – а вернее, я знал, о чем говорить, я хотел просить, чтобы они отпустили меня из своей страшной обители, но пока не решался приступить с мольбами к Отакусу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});