Красотища обложки бросалась в глаза за километр, но как-то сразу становилось понятно, что изображенные на ней блондинка с прической как эклер и красавчик гей в скромных деревенских кружевах не имеют никакого отношения к героям романа. Обложка была для книги будто чужая одежда. По сравнению с этим изданием синенький томик выглядел породистым объектом культуры и действительно увековечивал каждое напечатанное слово – быть может, за счет узнаваемой литературности шрифта, пошедшего и на Владимира Меньшикова, и на Александра Пушкина. От книжки с молодым мелколицым автором на внутреннем фото тянуло почтенным, стариковским запахом библиотеки, тогда как новинка явно не была предназначена для долгого хранения: казалось, где-то среди ее выходных данных должен быть проставлен срок годности: «Best before…»
– Я в своем новом романе, быть может, не меньше Булгакова или какого-нибудь Олеши, – сообщил невозмутимый Меньшиков, игнорируя недоверчивые ухмылки. – Только это никому сейчас не интересно. Ничего не происходит – и не должно происходить. И даже новости по телевизору, в газетах – для того, чтобы не было новостей. Поток информации смывает все, что может иметь хоть какое-то значение. И книгу мою издали, только чтобы не было неизданной рукописи. Чтобы не болталась. Чтобы в тот же поток. Ну, вы понимаете, о чем я говорю.
– Да брось, Володя, – примирительно осклабился Гаганов, подливая в его нетронутую рюмку так, что водка словно вывернулась наизнанку и расплылась по скатерти мокрым пятном. – Вечно у вас, писателей, какие-то обиды. Жизнь-то в целом нормальная. Роман не оценили, подумаешь, катастрофа…
– Ладно. – Меньшиков махом проглотил очень мокрую водку, дернув кадыком. – У меня один экземпляр, кому подписать? – спросил он, отдышавшись в рукав словно присыпанного содой серого пиджачишки.
– Мне! – выскочил радостный Гусев, опередив зашевелившихся товарищей. – Вы же знаете, как я люблю книжки, – оправдывался он, девически зардевшись в ожидании подарка.
Меньшиков, криво улыбаясь, распахнул до треска свое незадачливое детище и кропотливо намарал для Ромы несколько строчек, приделав к ним свою хвостатую писательскую подпись. Рома принял книгу бережно, будто боялся, что свежие слова осыплются с листа. Пока он сиял и скалился, разбирая узелки мелкого вязаного почерка, Меньшиков снова нагнулся к сумке. То, что он оттуда вынул, было офицерской фуражкой с нашитой вместо кокарды георгиевской лентой.
– Ты что, сдурел? – вытаращился Гаганов, случайно столкнув со стола аптечную склянку, в которой реликтовый волос, прилипший было к стенке, затрепетал, как маленькая молния.
Меньшиков обеими руками, будто делал это впервые в жизни, надел фуражку на свою костистую, грубыми зарубками остриженную голову. Сразу словно исчез пустоватый и длинный штатский пиджак, очертились туго обтянутые скулы, и глаза в хищной тени козырька сделались прозрачными, точно мозг светился сквозь растресканное старое стекло.
– Что ж, схожу повоюю, – произнес преображенный Меньшиков, глядя откуда-то издалека на круг своих товарищей, на их большие сутулые плечи и седые макушки. – Хочу, чтобы Господь сказал несколько слов мне лично.
– Кто ж не хочет… – проворчал, поднимаясь, поддавая снизу стол с подпрыгнувшей посудой, грузный Солдатенков.
Остывшее мужское застолье стало разваливаться, гости вслед за Меньшиковым потянулись в тесную прихожую. Там, на пустоватой вешалке, в соседстве сморщенной, как чернослив, кожаной куртки Фарида, обнаружилась рыжая, какого-то лошадиного цвета самодельная шинелька. Меньшиков, несмотря на теплый вечер, натянул ее, сквозившую кривыми слабенькими швами, и, запахнувшись, стал окончательно не похож на себя прежнего. Хитники, осторожно толкаясь, разбирали погрызенную рифейскими камнями тяжелую обувь, хлопали друг друга по спинам, закуривали на лестнице. У многих на физиономиях был написан новый интерес к происходящему в городе. Ночь была тиха, как погремушка, взятая матерью у заснувшего ребенка, и только чуть пересыпалась мелкими звуками далекой перестрелки.
Крылов, замешкавшись, вопросительно посмотрел на Фарида, и Фарид глазами сделал знак остаться. Прислонившись плечом к косяку, Крылов с печалью глядел на уходящих, остро сознавая, насколько все они уязвимы, потому что желают быть всегда в контакте с собственной судьбой и дергают ее за хвост, чтобы она обернулась. Этим они и были родными Крылову и друг другу: ощущая повсюду присутствие некой нечеловеческой силы, они не терпели ее пренебрежительного молчания и искали способов вызвать ее на разговор. Тамара была не права, утверждая, что эти люди стремятся не быть. Неопознаваемые для человеческих систем контроля, не имеющие доли ни в одном из дележей, они словно ставили себе на лбы светящиеся метки.
Сейчас трое или даже четверо держались в толкотне чуть-чуть особняком, с крошечными огоньками в сощуренных глазах – что говорило о заразительности примера писателя Меньшикова, явно собравшегося двинуть от дома Фарида прямо на выстрелы. С необыкновенной ясностью Крылов понимал, что в сегодняшнем составе они не соберутся больше никогда.
Через небольшое время в маленькой, насквозь прокуренной квартире был погашен свет. Пьяненький Гусев, укрытый косматым и ветхим клетчатым пледом, похрапывал на диване, прилипнув щекой к подаренной книжке. Через распахнутые форточки тянуло черным, виноградным воздухом августовской ночи, медленно вымывались из комнат серые, как мелкий снегопад, табачные завесы.
Крылов, с ломотой в костях, сидел на квадратной крошечной кухне, под ярко-белым потолком, на котором трепетали, будто звездочки на старой, рвущейся черно-белой кинопленке, крупные ночницы. Деньги – тысяча долларов в долг – были, как само собой разумеющееся, уже получены и убраны в потолстевший, окрепший бумажник. Теперь Крылов рассказывал свою историю – не торопясь, по нескольку раз возвращаясь к наиболее трудным эпизодам, особенно к тем, где Таня упрямо твердила про несуществующего мужа. Фарид, по локоть в мыльной пене, купал ворчавшую посуду, расставлял сияющие зеркальца тарелок в проволочной сушке и время от времени присаживался напротив Крылова, брал мокрыми пальцами сигарету, отчего табак вылезал из размякшей бумаги рыжими нитками.
У Крылова было смутное чувство, что нехорошо рассказывать Фариду, брошенному серебряной красавицей, про свою любовь, в которой Крылов по-прежнему считал себя счастливым. Однако Фарид внимательно слушал, длинные восточные морщины, бывшие с некоторых пор его настоящими чертами лица, немного размякли, желтые рысьи глаза смотрели спокойно.
– Значит, и к тебе пришла Каменная Девка, – произнес он наконец, наливая себе и Крылову густой, до кирпичной красноты заваренный чай. – Не искал бы ты ее, если хочешь остаться в живых.
– Извини, но, когда возникают отношения с реальным человеком, как-то уже не верится в сказки, – с вызовом проговорил Крылов и сразу кое-что вспомнил. Странная призрачность всего Таниного состава, блеклость ее всегда вызывала сомнения в ее реальности, которые Крылов сам от себя прятал. На самом деле Татьяна всегда казалась фигурой, просвечивающей с обратной стороны страницы, на которой изображен реальный мир, – и оттого наполненной светом, без которого Крылов теперь не мог существовать.
– Какие же это сказки… – усмехнулся Фарид, не вдруг отвечая на запальчивую реплику Крылова и словно к чему-то прислушиваясь. – Что же вы тогда по-простому не могли? Сняли бы квартирку…
– По-простому было бы… недостоверно, что ли… – Крылов в смущении царапал ложкой в сахарнице, обросшей изнутри шершавыми сладкими комьями. – Понимаешь…
– Да понимаю я все! – перебил Фарид, надрывая кубический плотный пакет и направляя в сахарницу шелковую сыпучую струю. – Кстати, насчет ее супруга. Женщины, в которых вселяется Каменная Девка, говорят, берутся вовсе не из воздуха. У них и свои биографии имеются, даже дети иногда. Такая загубит человека, заведет его в горы, а потом, как ни в чем не бывало, возвращается на службу и в семью. Ну, расцарапает личико ветками, потом врет, что ничего не помнит. Насчет мужа я думаю, что не надо искать сложные варианты, когда на самом деле все просто. Это Анфилогов.
– Да ты что! – Крылов ненатурально рассмеялся и едва не свалился на пол, забыв, что у табуретки нет спинки. – Тут и с возрастом не выходит… – проговорил и сразу вспомнил впечатление, какое Таня производила в сумерки и иногда во сне, когда она не теплела, не разгоралась румянцем, как это бывает со всеми молодыми существами, а как-то странно остывала, и рот ее делался тонким, с мягкими мешочками в углах. Женщина совершенно без возраста, с несколькими условными морщинками, словно проведенными карандашом по вощеной, не берущей грифеля бумаге, – ей запросто могло оказаться пятьдесят с лишним. – И кстати, я как-то раз мельком видел жену Василия Петровича, – поспешно добавил Крылов. – Пожилая, полная, рыжая, в розовой юбке…