Когда женщина мягкосердечная, да притом еще чувствующая за собою вину, сталкивается с женщиной сильной, она обычно сразу же сдается, а та становится беспощадна. Заимодавец Бесси Берри явился к ней в этот вечер в женском обличье. И это делало его еще страшнее. До той поры он являлся ей в образе мужчины, ибо воображение ее наделило бесплотный дух мужскими атрибутами и он проявлял свойственную мужчинам чувствительность к женским слезам, которые в конце концов неизменно его смиряли. А в образе женщины заимодавец был поистине ужасен. И все равно, не явись он в столь поздний час, Бесси Берри скорее бы умерла, нежели чистосердечно призналась, что питомцы ее поспешили уехать, чтобы найти себе приют на острове Уайт. Уехали они давно, теперь их настичь было уже невозможно, им ничто не грозило; поэтому она рассказала о них все, что знала. Она рассказала больше, чем позволяло благоразумие. Упомянула она и о том, что когда-то служила у них в семье, и даже о том, какую скудную пенсию теперь получает. Боже мой, зачем она упомянула пенсию! Явившаяся к ней заимодавица отнюдь не ожидала, что ей что-то заплатят, — она явилась так, как имеют обыкновение являться при таких обстоятельствах кредиторы: с единственной целью вымотать ее, довести до изнеможения. Миссис Дорайя сразу же ухватилась за слово «пенсия».
— Ну, с нею, как вы понимаете, покончено, — сказала она самым невозмутимым тоном, и Берри не стала вымаливать у нее кусок хлеба. Она только попросила чуточку снисходительности к ее чувствам.
Искренним почитателям женского пола лучше было бы вовсе не видеть этой сцены. Само собой разумеется, Адриену было очень неприятно оказаться ее вынужденным свидетелем. Миссис Дорайя не проявила ни тени великодушия. Может быть, «Пилигрим» и не прав, утверждая, что женщину нельзя цивилизовать; но наряду с этим нельзя не признать, что в методах ведения войны они действуют как варвары и в поступках их есть нечто первобытное, нечто от диких кошек. Несчастная Берри легла спать совершенно уничтоженной и терзалась угрызениями совести до утра.
По окончании разыгравшейся между обеими женщинами сцены Адриен отвез миссис Дорайю домой. По-видимому, за время их отсутствия торт пощипали мыши. Гости — и дамы и господа — свалили все на ненасытных мышей, которые якобы наелись до отвала и попрятались в норы.
— Ну и хорошо, что это случилось, — сказала миссис Дорайя. — Это же ведь никакая не свадьба, а сущий фарс, и Адриен теперь тоже пришел к этому убеждению. Я так даже и не притронулась бы к этому торту. Еще бы, они ведь обручились кольцом замужней женщины! Как по-вашему, законно такое или нет? Тут уже сомневаться не приходится! Не говорите мне больше об этом. Остин приезжает завтра в Лондон, и если он остался верен своим принципам, то он сразу же примет надлежащие меры, чтобы вызволить сына. Не нужны мне никакие советы законников. Тут все дело в здравом смысле, в обыкновенной благопристойности. Брак этот недействителен.
Миссис Дорайя так долго вынашивала свой тайный замысел, что он сделался частью ее жизни, и она не могла позволить себе от него отказаться. Она уложила дочь в постель, ласкала ее и плакала над ней, чего, вероятно, не стала бы делать, если бы лучше знала свое дитя.
— Бедный Ричард! — причитала она. — Милый мой мальчик! Мы должны спасти его, Клара! Мы должны его спасти!
Из них обеих на этот раз мать оказалась менее твердой, чем дочь. Клара лежала в ее объятиях совершенно окаменевшая и безразличная ко всему; рука ее была крепко сжата.
— Я знала об этом еще сегодня утром, мама, — были единственные сказанные ею слова. Она уснула, продолжая сжимать в руке обручальное кольцо Ричарда.
К этому времени все лица, особенно заинтересованные в Системе, знали о случившемся. Медовый месяц безмятежно сиял над ними. А что, разве счастье не похоже на пущенное в обращение золото? Когда у нас оно в избытке, рядом всегда есть несчастные создания, страдающие от того, что у них что-то отняли. Когда мы нашли это счастье, похитив его где-нибудь на большой дороге, то не сомневайтесь: некие непостижимые законы уже приведены в действие, для того чтобы рано или поздно посадить нас на скамью подсудимых. Есть ли на свете хоть один медовый месяц, который бы не разрушил чьего-то счастья? Ричард Терпин[110] провозгласил па весь мир: «Деньги или жизнь»; то же самое сотворил и Ричард Феверел, поставив только на место слова «деньги» другое слово — «счастье», ибо эти два слова нередко означают одно и то же. Золотую Монету, которую ему хотелось иметь, он получил, и его можно с тем же успехом причислить к разбойникам с большой дороги, как и его сотоварища Дика; вот почему для тех, кто прежде не хотел признать его героем, не лишним будет приглядеться к нему в свете всех этих обстоятельств. Меж тем мир, который он обездолил, выглядит на редкость терпеливым и прекрасным. Звон монет подобен звукам восхитительной музыки. У Матери-Природы и у порядка вещей на земле нет более горячего поклонника, чем веселый разбойник или юноша, осчастливленный евреями-ростовщиками.
ГЛАВА XXXIII
Потворство дьяволу
А теперь вот на создателя Системы испытующе глядели глаза женщины, которая его любила. Что может быть нежнее их взгляда? Однако эти кроткие настороженные женские глаза на самом деле строги. Если вы оказались ниже той мерки, которую они для вас уготовили, вы в конце концов это ощутите. Она так или иначе покажет вам, что принимала вас прежде за исполина, а теперь ей приходится свое представление о вас изменить. Вы почувствуете, как эти кроткие зеркала странным образом уменьшают ваше изображение, пока наконец они не опустятся до вашего истинного уровня и не отразят вас таким, каковы вы на самом деле. Только остерегайся, тщеславный муж, не вздумай слишком увлечься тем соблазнительно удлиненным изображением твоим, которое ты узрел в ее высоко поднятых к небу глазах! Остерегайся быть участником обмана, которому она поддалась! Всякая женщина, если только она не совершеннейшая дура, простит тебе то, что ты всего лишь мужчина, если последнее действительно так; может статься, она поймет, что ни один портной в мире не мог бы приноровиться к той воображаемой фигуре, которою она тебя наделила, и что в действительности, как ей ни тягостно это сознавать, идеальное существо, взлелеянное ее воображением, всего-навсего приютский мальчик-переросток в форменной куртке и брюках. По этому случаю она сначала бранит неумелого портного, а потом начинает подсмеиваться уже и над самой персоной. Но если, когда жизнь без обиняков говорит тебе «Будь самим собой» и когда женщина готова принять тебя таким, каков ты есть, если ты все равно захочешь во что бы то ни стало дотянуться до того однажды выдуманного ею образца, — не станешь ли ты тогда достоин презрения и насмешки? А случись тебе пасть, то разве ты не шлепнешься об землю, вместо того чтобы сравняться ростом с человеком обыкновенным? Ты можешь пасть на многие мили ниже той меры, которою она тебя меряет, и останешься цел, пострадает при этом только мальчик-переросток; но если ты падешь ниже уровня обыкновенного мужчины, то приготовься к тому, что она зашуршит платьем, поглядится украдкою в зеркало, и от преданности ее не останется и следа. Вывод из этого таков: если мы стараемся казаться иными, чем мы есть на самом деле, женщина, ради которой затеян весь этот спектакль, выведет нас на чистую воду и жестоко накажет. И этим, как правило, всякий раз кончается нежная дружба.
Если бы сэр Остин дал волю страданию, и боли, и гневу, которые, разумеется, его охватили, он мог бы дойти до неподобающих философу крайностей, и, однако, как бы низко ни уронил он свою репутацию мудреца, леди Блендиш его бы простила: она бы не стала меньше любить его, разглядев его ближе. Однако несчастный баронет поднатужил душу и напряг все мускулы тела, дабы поступать в соответствии с тем образом его, который она себе создала. Ему, великому знатоку жизни, которому не положено было чему бы то ни было удивляться, полагалось только поднять брови и сжать губы, когда прилетевшая в Рейнем зловещая птица — Риптон Томсон принес ему это неожиданное известие.
Единственное, что он сказал, когда Риптон вручил ему письма и, одолеваемый искупительной головною болью, он отправился спать, — были слова:
— Вы видите, Эммелина, никакую систему нельзя строить на столь зыбкой основе, как человеческое существо.
Поистине философическое замечание в устах того, кто вложил в это около двадцати лет напряженной работы. Может быть, даже чересчур философическое для того, чтобы его можно было счесть безыскусственным. Оно позволяло судить о том, что больше всего его уязвило. Ричард перестал быть в его глазах тем, чем он его сотворил, — предметом его гордости, а вместе с тем и радости: он превратился в обыкновенное человеческое существо, стал таким, как все остальные. Ярко сиявшая в небе звезда скатилась вниз.