Н-да. Но коль скоро этот ничтожный Эстерманн действительно является олицетворением посредственности, так чего же ради столь малодушно стесняться своего платья и всего прочего? Непоследовательно и филистерски мелко!
До этого момента магистр, укрывшись за маской печали и суровости, оставался в стороне и почти не принимал участия в светской беседе о том о сом, которую пытались завязать Эстерманн и граф. Теперь же он выпрямился, словно очнувшись от рассеянного забытья, и сказал этаким, как ему и самому показалось, деланно беспечным, галантным тоном:
— Послушайте, господа, чем бы мне вас угостить? Сигар у меня, к сожалению, нет. Но… может быть, рюмочку коньяку?
Эстерманн не курит и не пьет. Ну, разумеется. Но графу и себе Мортенсен налил коньяку. В пивные стаканы. Черт с ним! Отхлебнув, он как бы сделался наконец самим собой. Задышал глубже и приготовился к бою.
«Пустой и дешевый сноб, ты явился сюда, желая самолично удостовериться, что Кристен Мортенсен безнадежно увяз в трясине!»— думал он. И видел уже в своем воображении, как Эстерманн по возвращении в Копенгаген, встретив их общих знакомых по студенческой поре, ныне преуспевающих и благоденствующих, доверительно рассказывает… с жалостливо озабоченной пасторской миной: «Между прочим, знаете, кого я там встретил? Мортенсена. Что писал о Кьеркегоре, да, того самого. Увы, он…» — и так далее.
«Но погоди у меня, ничтожество, червяк!» — с ожесточением думал магистр.
Он втайне жаждал, чтобы разговор зашел о Кьеркегоре. Ведь рано или поздно этого не миновать. Так и случилось, причем почти сразу, и начал его сам Эстерманн:
— …ваш содержательный и оригинальный трактат о Кьеркегоре!..
— Весьма польщен, — сказал магистр, натянуто улыбаясь, и добавил, пожалуй, с большей горячностью, чем намеревался: — Но грех говорить об этой мазне, что она содержательна или же оригинальна! Она написана с совершенно незрелых академических позиций ползанья на брюхе перед Кьеркегором. Теперь, право, тошнит, как подумаешь об этом!
Эстерманн кашлянул и сказал с жалостливой улыбкой:
— И все же, и все же!
— Ну, теперь послушаем! — с довольным видом подмигнул граф.
— Говоря так, я имею в виду Кьеркегора как мыслителя и как человека, — продолжал Мортенсен, энергично устраиваясь поудобнее в потрепанном плетеном кресле под книжной полкой. — Как художник, как стилист, как автор остроумных афоризмов и самоизобличитель, он, бесспорно, достоин всяческой похвалы. В остальном же… Эта вечная, эта суетная занятость самим собой, в которой он погряз. Эта жалкая, бесплодная мания величия!
Магистр поначалу отнюдь не собирался выражаться столь несдержанно, но слова сами собой слетали у него с языка. И виною тому был вид Эстерманна, сидевшего перед ним на диване. Он продолжал:
— Взять хотя бы то место, где он говорит о своих божественных достоинствах… как там у него…
— Да, но, дорогой магистр Мортенсен, — мягко возразил Эстерманн, — ведь если отвлечься от формы, в какой это высказано, то Кьеркегор прав: он был уникум!
Магистр с деланным бесстрастием провел рукой по своему худому лицу:
— О да, он из кожи лез вон, тщась утвердить себя как уникум и подыскать тому доказательства… чтобы другим тыкать в нос!
Эстерманн с улыбкой покачал головой. Мортенсен встал и резко развел руками:
— Ну конечно, ведь Кьеркегор только и делает, что ведет нескончаемую войну с горсткой ничтожных тупиц от богословия, вся его деятельность направлена на то, чтобы убедить этих лилипутов, что он всегда и во всем прав, абсолютно недосягаем и велик, что он единственный в своем роде! Он знает, каким оружием легче всего уязвить этих идиотов. И ему неведома жалость, ибо внутренняя его сущность — злоба и ненависть!
Магистр откинул голову и ядовито усмехнулся.
— Не поймите меня превратно, — продолжал он. — Кьеркегор преподал заслуженный урок священнослужителям и ученым-богословам — и поделом им!
Мортенсен снова опустился в плетеное кресло и со вздохом сказал:
— Но в итоге всего этот василиск Кьеркегор положен-таки на обе лопатки, да-да, ведь все кончается тем, что его заглатывают, несмотря ни на что… именно заглатывают: напоследок он оказывается во чреве у своего же врага, духовенства… огромный кус, который не так-то легко переварить, от которого чувствуется тяжесть и даже боль, но как бы там ни было, а он съеден. Существуют же удавы, способные проглотить целого льва со всеми потрохами! Посредственность… последнее слово, почтенные господа, всегда остается за посредственностью! Кьеркегор погиб, захлебнувшись собственной желчью, посредственность же, для убиения которой предназначена была эта желчь… посредственность растет и ширится, по-прежнему верховодит в учебных заведениях и сидит на доходнейших должностях!
Граф раскатился неуверенным хохотом. Мортенсен снова наполнил стаканы. Он с ненавистью косился на Эстерманна. Министр добродушно улыбался. Ну, разумеется. Чего ж от него ждать. Сидит и качает головой с всепрощающей улыбкой на своем непроходимо глупом, самонадеянном мурле.
— Да, ну что ж, — с тихим вздохом заметил Эстерманн. — Я понял, что ваш взгляд на Кьеркегора претерпел изменения с тех пор, как вы написали свой прекрасный маленький трактат.
— Ваше здоровье! — сказал Мортенсен. Он все же чувствовал себя несколько неудобно из-за своей запальчивости. Наступившую было неловкую паузу прервал граф, заметив примирительно:
— Хорошо вам спорить, вы философы! Что же до меня, я так и не пошел дальше Кантовой «Kritik der Urquellskraft»[44]… Впрочем, и в ней достаточно было всяких выкрутасов, ха-ха!
Эстерманн кашлянул и спросил дружелюбно:
— А ваше новое сочинение, Мортенсен, оно тоже посвящено Кьеркегору?
Магистр поймал его взгляд и сурово ответил:
— Нет, ваше превосходительство, оно посвящено Сатане!
— Сатане! — повторил граф и опять разразился громким хохотом.
— Какого дьявола тебя разбирает! — взвился магистр. — Я пишу о злости. О человеческой злости, о ненавистничестве, о жестокости, мелочности, подлости, карьеризме, кои неразрывно связаны и лежат в основе всякого богословия, всякого священства, и так было во все времена! О том биче человечества, имя которому — конфессиональная религия!
Лицо Эстерманна ярко вспыхнуло. Ага, наконец-то!
Граф достал носовой платок и шумно высморкался:
— Что бишь я хотел сказать… а, да, Мортенсен, как там твои звездочки?
— В самом деле… вы ведь, я слышал, интересуетесь астрономией? — спросил Эстерманн и улыбнулся. Чуточку нервозно.
— Ну да, и музыкой тоже! — подхватил граф. — Мортенсен превосходный музыкант. Мастерски владеет своим альтом. Он в бомановском оркестре играет, тут, в подвале.
Эстерманн кивнул и посмотрел на часы. Рука у него дрожала.
— Ба, как я засиделся! Мне же еще целых три чемодана укладывать…
Он протянул Мортенсену руку:
— Прощайте, Мортенсен, всего вам доброго. Я с удовольствием с вами повидался.
— Если кто получил удовольствие, так это я, — язвительно ответил магистр.
Эстерманн слегка вздрогнул, будто опасаясь, что его ударят иди толкнут. На губах его застыла кривая улыбка.
— Будь здоров, старина, и спасибо за коньячок! — сказал граф. — Как-нибудь при случае увидимся, поболтаем!
— А-а, заткни свою кретинскую пасть, бегемот туполобый! — прорычал магистр.
Граф с размаху хлопнул его по плечу.
— Ну-ну, расфырчался!
Министр быстро отворил дверь и выскользнул вон, взгляд его опасливо метался из стороны в сторону… здесь, кажется, запахло оплеухами.
Мортенсен вышел на площадку, бледный как смерть, и крикнул пронзительным голосом вслед Эстерманну, торопливо спускавшемуся по лестнице:
— Дерьмо ваша религия, гроша медного не стоит! Она пуста и нежизненна! Старая шлюха, помогающая бродяге выбраться из сточной канавы, стократ достойней уважения, чем все вы, тупицы и заячьи души от богословия, вместе взятые!
Министр скрылся из виду. И Мортенсен крикнул так, что загудела вся пустая лестничная клетка:
— Доброта, черт подери, существует в жизни — это реальность! Но лживым карьеристам и кастратам вроде вас ничего не дано о ней знать!
— Ну что, как тебе понравилось это… животное? — спросил амтман своего зятя. Они усаживались за стол.
Министр жалостливо улыбнулся.
— Бедный Мортенсен, — рассеянно сказал он.
И добавил, кивая и с трудом подыскивая слова:
— Он, должно быть, очень ожесточился, и тому, понятно, были причины. Теперешние его рассуждения о Сёрене Кьеркегоре — это какая-то горькая, ненавистная речь дошедшего до крайности человека. Впечатление он и правда производит неприятное, наш добрый Кристен Мортенсен, он не гнушается самыми вульгарными выражениями. Да, к несчастью, этот человек очень, очень изменился с той поры, как написал свое интересное исследование. Но этого, по-видимому, следовало ожидать…