Амтман, приподняв брови, смотрел в пространство:
— Видишь ли, если бы Мортенсен опустился до богемы, и только, — ну, это бы куда ни шло. Но ведь он еще и позволяет себе бандитские выходки. Я имею в виду его нападение на директора школы Берга несколько лет назад. После этого-то скандала ему и пришлось покинуть школу. Рукоприкладство! Согласись, что это чересчур для так называемого ученого мужа. Есть же другие способы улаживать разногласия, порядочный человек даже и сгоряча не станет вести себя как последний хам.
— Да, конечно, — кивнул Эстерманн, — конечно.
Амтман кашлянул чуточку нетерпеливо и продолжал:
— Ну и затем еще одна вещь, чтобы уж выложить все до конца: Мортенсен, насколько я понимаю, ведет… как бы это сказать… неупорядоченную половую жизнь, имея связь со случайными особами женского пола. Но повторяю, все это я тебе рассказываю только затем, чтобы ты не оказался совсем неподготовленным.
Эстерманн продолжал кивать, глядя на зятя ангельски ясным и кротким взором, и амтман со смехом добавил:
— Знаешь, прихвати-ка ты с собою графа. Это не помешает — на тот случай, если бы дело приняло нежелательный оборот. Граф Оллендорф — он ведь здоровяк! Кстати, он и дорогу знает. У него же есть довольно странные знакомства в городе. Поскольку он… «увлекается этнографией», как он это называет. Гм.
Амтман и министр слабо улыбнулись, снисходительно, нисколько не злорадно, скорее, даже с легким одобрением, короче, так, как в обществе улыбаются, подсмеиваясь над вертопрахом благородного звания.
Граф согласился проводить министра в Бастилию. По дороге он, по обыкновению беспечно, рассказывал разные разности о Мортенсене, которого знал лично и с которым ему, как он сказал, случалось вести презанятные дебаты. Ведь Мортенсен блестяще одаренный человек и, несмотря на все превратности судьбы, отнюдь не повесил голову.
— А что, к вину он очень пристрастился? — печально спросил Эстерманн.
— О-о. — Граф замялся. — Ну, выпьет иной раз, как водится в этих широтах. Да вы не думайте, что он отъявленный драчун и пьяница, экий вздор, ничего подобного. А то, что он с Атлантой живет… так боже ты мой, Атланта во многих отношениях клад, а не баба, и наружностью совсем не дурна. Ведь это в некотором роде замечательно, что она так привязана к Мортенсену и поддерживает жизнь и в нем, и в его несчастной слабоумной дочери. Перед ней шляпу надо снять! Что было бы с Мортенсеном, если б не она!
Эстерманн остановился и удрученно откашлялся:
— Но скажите, дорогой мой, ведь Мортенсен… не живет на счет этой женщины? Или же?..
— Помилуй бог! — засмеялся граф. — Мортенсен вам не альфонс, как вы могли подумать? Право, он такой же честный человек, как и мы с вами! И пропитание себе добывает вполне благопристойным способом: частными уроками да службой в библиотеке. А кроме того, он еще и астроном, ей-богу, у него на чердаке стоит какой-то мудреный телескоп. И музицирует он прекрасно. И потом еще работает над своим сочинением.
— Что же это за сочинение такое? — спросил Эстерманн, вкрадчиво понизив голос.
— Да видите ли, тут у Мортенсена толку не добьешься, молчит. Но сочинение философского свойства, религиозно-философского.
Эстерманн кивнул, и в глазах его появилось осторожное выражение:
— Угу, угу. Ну а я, как вы знаете, немного знаком с Мортенсеном по студенческим годам. Некоторое время мы оба жили в коллегии Регенсен. Красивый был парень, высокий. Из крестьян, кажется, да. Ютландец. Слышно было по выговору. И такой, знаете… буйноватый. Однако притом кавалер хоть куда и весьма женолюбив, как я себе представляю.
Эстерманн говорил вполголоса, медленно подбирая слова, беспрестанно моргая и покашливая.
— Он ведь, помнится, был обручен с одной весьма очаровательной девицей. Из высшего общества. Прекрасно образованной. Кажется, из еврейской семьи, да. Но потом все расстроилось. И как будто это она… увлеклась другим, как говорится. А затем… да, в какой-то момент Мортенсен совершенно исчез из виду. И вдруг, стало быть, к моему удивлению, выясняется, что он обосновался здесь. Скажите, а что у него была за жена?
Жена? Об этом Оллендорф как-то никогда с Мортенсеном не говорил. В голову не приходило.
— Ну а сколько же лет этой его слабоумной дочери?
— Да что-нибудь лет семь или восемь.
У Эстерманна округлились глаза.
— Бедный Мортенсен, ему, должно быть, очень тяжело, — сказал он. — Очень, очень тяжело.
Прошло некоторое время, прежде чем магистр Мортенсен несколько оттаял. Приход министра по делам культов Эстерманна явился для него сюрпризом. Правда, узнав о прибытии министра в здешние края, он вначале и сам допускал возможность того, что Эстерманн нанесет ему визит. Он даже в полемическом пылу заранее рисовал себе их встречу. Но потом он об этом забыл и, собственно говоря, полагал, что министр давно уже убрался восвояси.
И вдруг Эстерманн здесь, перед ним, сидит на диване, никуда он не уехал. Доктор богословия Кр. Фр. Эстерманн, министр, викарий, без пяти минут епископ. Среди всего этого хаоса. Да уж, хаос в башенной комнатушке был ужасающий… Спички и коробки маленькой Вибеке разбросаны по всему полу, швейная машина Атланты, заваленная всяким тряпьем, возвышается на письменном столе рядом с двумя немытыми кофейными чашками, у одной из которых к тому же отбита ручка, а в воздухе все еще плавает чад от рыбных котлет.
И посреди этого ералаша он стоял и играл на альте возле старого, сломанного и перевязанного шпагатом нотного пюпитра, когда к нему вдруг пожаловали гости. Обычно здесь и не бывает такого беспорядка, Атланта ведь не неряха, Совсем наоборот. Но день субботний, после обеда, ну и…
Ладно, итак, перед ним доктор богословия Эстерманн, министр, почетный летний гость города.
Тьфу, да на самом-то деле перед ним — ярчайшее воплощение трусоватой богословской осторожности и узколобого карьеризма!
Значит, именитый человек в последний момент все же соблаговолил заглянуть к своему, по слухам, опустившемуся бывшему однокашнику. Соблаговолил? Как бы не так, просто небось не мог совладать со своим бабским любопытством!
«Что ж, глазей на здоровье!» — подумал про себя Мортенсен и впервые за долгое время обратил внимание на большое чернильное пятно, украшавшее обои над потрепанным диваном. Его работа, как-то в припадке бешенства он швырнул чернильницей о стену. К счастью, по пятну об этом трудно догадаться. Впрочем, так ли уж трудно?
А какой у него самого вид в этом одеянии: заплатанный шлафрок и стоптанные шлепанцы! Манишку он снял и бросил на книжную полку, чтоб она не мешала во время игры. А что он играл, о боже! И это он, ненавидящий плохую музыку, ведь перед тем он битых два часа разучивал свою дьявольски сложную партию из квартета Шуберта «Девушка и Смерть»! Но под конец, единственно ради Атланты, он сыграл шведский вальс, который ей так нравится. Стоял и пиликал эту мерзость как раз в тот момент, когда благородные гости входили в комнату.
И вот теперь он сидит здесь, этот Эстерманн, этот… провались он! Граф Оллендорф — ладно, черт с ним. Но этот Эстерманн. Эта богословская морда. Этот без пяти минут епископ. Этот политический и церковный интриган. Эта законченная посредственность, еще и имевшая наглость заниматься Сёреном Кьеркегором. Кстати, истинно богословская подлая черта: ярый ненавистник священнослужителей благополучно признан ими за своего. Ведь он все же и сам богослов и при известной ловкости, несмотря на острые углы, может быть втиснут в рамки системы. И ведь куда как заманчиво выступить в обществе такой недосягаемой знаменитости! Надо лить умелой рукой сдобрить его желчь известной дозой сахара и сентиментальности да выпятить посильней его очевидный консерватизм: как-никак, он же был верующий, старый сумасброд. А стало быть, можно использовать его в своей политике.
Кьеркегор!
Мортенсен в свое время прочел сверхосторожную диссертацию Эстерманна и сделал на полях ехидные пометы. «Положительные черты в истолковании Сёреном Кьеркегором божественного начала». Фу ты! Все насквозь — сплошная посредственность! А уж как высказался о ней в одном месте сам Кьеркегор: «Посредственность… нет страшнее погибели, нежели посредственность, о, любые преступления много предпочтительней этого самодовольного, сияющего, радостного, счастливого морального растления — посредственности!» Хи-хи!
Н-да. Но коль скоро этот ничтожный Эстерманн действительно является олицетворением посредственности, так чего же ради столь малодушно стесняться своего платья и всего прочего? Непоследовательно и филистерски мелко!
До этого момента магистр, укрывшись за маской печали и суровости, оставался в стороне и почти не принимал участия в светской беседе о том о сом, которую пытались завязать Эстерманн и граф. Теперь же он выпрямился, словно очнувшись от рассеянного забытья, и сказал этаким, как ему и самому показалось, деланно беспечным, галантным тоном: