— Большевички-командирчики, у вас был 1917-й, а у нас 41-й.
В это время лучше не попадаться под руку этому кровопийце. «Да, уничтожат меня здесь — вопроса нет, — думал советский военнопленный Иван Седов, лежа на нарах. — И закопают вон там, за шестым бараком, во рву, как закапывают они каждый день десятка два моих земляков… Только вот прожить надо последние минуты так, как подобает русскому человеку. Не просить пощады у ненавистного врага. Жалко, очень жалко, что совсем мало пострелял я их, извергов. Мало приучен был я к стрельбе, да и практики почти не имел. Жалко, что в мирной жизни не готовился я к войне, не учился, как надо стрелять. А ведь возможность была, звали меня ребята в стрелковый кружок. Не пошел, трактор боялся оставить, не доверял его никому, да и с Любашей своей хотелось вечерком погутарить. Где она сейчас, Люба, Любаша моя? Эх, если бы все вернуть назад… Все было бы по-другому». Тяжело вздохнув, Седов с большим трудом переворачивался на другой бок и опять думал.
«Ушел я добровольцем в армию, хотя как трактористу мне полагалась бронь. Не мог я остаться в тяжелое для Родины время дома. Бросили нас, малообученных, совсем не обстрелянных, на фашистов под Красногвардейском, то есть под бывшей Гатчиной. Эх, и дали мы перцу там немцу! Конечно, нужно понимать, что у него техника, опыт войны, да и готовились они наверняка не один год. Вот поэтому и успехи у них, временные успехи. Соберемся и обязательно погоним фрицев. И еще дойдем до Берлина. Вот бы посмотреть, побывать в этом логове. Спросить бы Гитлера, куда же ты, гад ползучий, смотрел, на что надеялся, направляя свои войска на нашу Родину? И спросил бы я его обязательно, но вот разорвавшийся под Красногвардейском снаряд покалечил меня. Не удастся побывать мне в Берлине. Но спросят его, гада, за меня мои друзья-товарищи».
И Седов опять тяжело вздохнул.
И тут к нему подлетел разъяренный полицейский Лонгвин, рывком поднял его с нар и бросил на бетонный пол.
— А ну, сволочь, вставай! — заорал бывший кулак и ударил его плетью с свинцовым наконечником. Жгучая боль обожгла спину Ивана Седова, и он попытался подняться на свои слабые, почти уже неуправляемые ноги. Однако встать ему не удалось. Силы, которыми он так гордился в своей родной Калиновке, почти покинули его. А ведь совсем недавно он играючи подбрасывал мешки с зерном по сто килограмм. Иван стоял на четвереньках, ухватившись рукой за нижний ярус нар, и думал: «Вот и кончилась твоя жизнь, Ванечка, не увидишь ты больше свою дорогую, незабвенную Любашу. Не сядешь ты ранним утром за трактор, не поднимешь уже лемехом черную, дышащую ароматным паром землю-кормилицу».
Лонгвин пнул Ивана кованым сапогом, и тот, вскрикнув от дикой боли, растянулся всем телом на бетонном полу. Тут его подхватили под руки блоковые полицейские и потащили из барака. В дверях его за ноги схватил Лонгвин, и во главе с Зальхом, прокричавшим: «Он на месте, герр Шмитке… Мы нашли его…» — они выбежали на площадь и у трибуны бросили Седова на землю.
Сотни глаз смотрели на лежащего Ивана. Каким-то неимоверным усилием воли он встал на ноги, а затем сумел распрямить свой негнущийся позвоночник. Высокий, красивый, он с гордым видом смотрел на трибуну. Шмитке усмехнулся и громко спросил:
— Ты видишь, Зальх, русский обманул тебя. Он хотел бежать, он притворился. Смотри, как прекрасно он стоит на ногах.
Иван Седов не знал немецкий язык, но он понял, что начальник лагеря разговор ведет о нем. Ему не хотелось показывать этому холеному Щеголю страшные боли, пронизывающие все его тело. Он подтянулся и с усмешкой смотрел на жалкого и растерянного, покрытого потом воспитателя, который мялся и не знал, что ответить своему шефу.
Шмитке взмахом руки подозвал переводчика, у которого на правой руке виднелась белая повязка с надписью «полицейский», и громко сказал:
— 837-й номер есть саботажник. Ты не хочешь работать, поэтому остался в бараке. По законам великой Германии ты заслужил расстрел.
Переводчик угодливо согнулся, свирепо посмотрел на Седова и стал быстро переводить. На измученном, но все еще красивом лице военнопленного Шмитке не заметил и тени страха. Он злорадно усмехнулся и продолжил:
— Ты заслужил расстрел, но немцы всегда были великодушной нацией. Расстреливать мы тебя не будем.
Обер-лейтенант театрально развел руками и, обернувшись к охранникам, спросил:
— Солдаты, что же нам делать с этим русским саботажником? Жаль его расстреливать?
Подстраиваясь под своего начальника, гитлеровцы хором загудели:
— Конечно, жалко, герр обер-лейтенант, такой красивый…
Шмитке заходил по трибуне, делая вид, что занят решением судьбы военнопленного. В действительности он давно знал, что делать с этим русским. Вот он опять повернулся к солдатам и сказал:
— А мы устроим ему испытание, выдержит — его счастье, пусть живет. Но прежде я хочу задать ему один вопрос.
И он кивнул переводчику, чтобы тот внимательно слушал. Затем Шмитке долго смотрел на военнопленного, который только силой воли держался на ногах. Седов чувствовал, что силы вот-вот покинут его и он упадет перед этим чванливым обер-лейтенантом.
Шмитке видел, каких трудов стоило военнопленному держаться на ногах. Он удивленно покачал головой, усмехнулся и громко сказал:
— Ты, русский Ванька, сильный человек. Это мы все видим. А вот смелый ли ты? Сейчас узнаем.
Красуясь перед солдатами, он засмеялся, стряхнул перчаткой пыль с шинели и продолжил:
— Скажи, Ванька, кто победит в войне? Говори!
И обер-лейтенанг медленно стал расстегивать кобуру пистолета. Иван понял, какой ответ нужен этому франтоватому фашисту. «Нет, не бывать тому, — подумал он. — Лучше смерть. Я сейчас отвечу тебе, гад». Но вдруг горло у него сжал какой-то непонятный спазм. Словно рыба, выброшенная на берег, он раскрывал рот, но выдавить из него не мог ни единого слова.
Довольный Шмитке смеялся. Словно молодые жеребцы, ржали охранники. Смеялись лагерные полицейские. Всех развеселил сегодня обер-лейтенант. Молчали только колонны военнопленных. Опустив головы, чтобы не были видны, гитлеровцам их гневные лица, они наблюдали за этим неравным поединком. В данный момент они ничем не могли помочь своему товарищу и от бессилия в ярости сжимали кулаки и проклинали фашизм, Гитлера и плен.
А Ивану Седову было противно за свою непроизвольную слабость. Нет, он не испугался этого офицера-клоуна. С ним что-то случилось, и он не мог вымолвить ни слова.
Улыбающийся обер-лейтенант посмотрел на солдат и сказал:
— Ты трус, Ванька… Я уже говорил, что тебе как саботажнику полагается расстрел, но расстреливать тебя мы не будем. Назначаю тебе всего лишь двадцать ударов шомполом. Выдержишь — живи дальше. Немцы — великодушные люди.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});